У лукоморья
Шрифт:
Во время одного из весенних парадов Бенкендорф жестоко простудился, долго болел, и лейб-медик Арендт говорил царю, что шефу еле-еле удалось уйти из объятий смерти… Император перепугался и объявил ежедневное церковное служение в дворцовой церкви, а в придворный поминальник «о здравии» собственноручно вписал имя «раба божьего Александра». Кто это, знал только он один, другие не знали или делали вид, что не знают…
Что это — возмездие?!
А потом пришла весна и с нею тяжелая болезнь и нервические припадки царицы, которые делались все чаще и чаще с того памятного 1825 года. На пасхальной неделе императрице совсем стало плохо, и ее чуть не на руках пришлось отправить из Петербурга в петергофскую Александрию,
На летних маневрах случилась опять беда. Объявив тревогу уланам, он как бешеный поскакал к приготовленному просмоленному столбу, который надлежало ему зажечь и тем объявить начало тревоги. Конь испугался факела, взвился на дыбы, шарахнулся в сторону, упал, задавил ординарца и чуть ему, царю, не свернул шею…
В августе Николай отправился на юг, где должны были состояться самые большие маневры 1837 года. Выехав из Царского Села 13 августа, он направился в Псков, там ему была приготовлена торжественная встреча — с колокольным звоном, крестным ходом, иллюминацией. 15 августа он прибыл, «всемилостивейше» принял губернатора, осмотрел древности, храмы, тюрьму. Просмотрел списки местных помещиков и отметил про себя имение Пушкиных… Проезжая по Киевскому шоссе мимо поворота на Святогорье и Новоржев, он, обратясь к губернатору Пещурову и указывая на дорожный столб с надписью, спросил: «А там что?..» — и, не дожидаясь ответа, дал шпоры коню…
Вспоминая поездку с царем на юг в 1837 году, Н. Ф. Арендт рассказывал, что в тот несчастный год, будучи на Кавказе, царь чуть было не свалился с горы в пропасть, когда почтовые лошади близ Тифлиса, чего-то испугавшись, бешено понесли коляску с высокой горы под откос. Царь сидел в коляске с графом Орловым… Все бывшие тогда в свите сочли спасение чудом, а царь смутно почувствовал в нем новое предзнаменование…
Как-то, по возвращении с юга, царь и шеф вечером в Зимнем перебирали донесения иностранных и отечественных агентов.
— Друг мой, — заметил Николай, — ты представить себе не можешь, как я устал от ожидания какой-то беды…
И беда наконец-таки пришла.
Конец 1837 года. Весело ожидали придворные и весь сановный Петербург рождественских праздников! Как всегда, ждали рескриптов, орденов, повышений по службе, балов, катанья с гор на Неве…
И вдруг, как гром среди ясного неба, раздался по всей столице звон набата. Запылал Зимний дворец. Это случилось в ночь на 17 декабря. Огонь быстро охватил все здание, всю тысячу его комнат. Огромное зарево зловеще осветило город. Гудели колокола всех церквей. С верков Петропавловской крепости били пушки. Отсвет пожара был виден чуть ли не за сто верст от столицы.
Гвардия оцепила площади и главные улицы. Въезд в город был закрыт. В церквах приказано было непрерывно служить молебствие о спасении царева добра. Корпус жандармов повсюду рассылал агентов: царю и жандармам мерещились темные силы, поджигатели, мятежники.
Царская резиденция горела целую неделю. Николай смотрел из окон Адмиралтейства, как огонь уничтожал императорскую сокровищницу, как выносили из пылающего здания портреты царей и цариц, их регалии.
Простой народ видел в пожаре божью кару. По городу ползли слухи, что в огне «погиб царский трон», что-де «сгорел целый полк гвардии»…
Когда пожар прекратился, Дворцовая площадь представляла собой картину настоящего светопреставления.
Через несколько дней царь приказал министру двора собрать всех министров и сенаторов в Аничковом дворце. Он вошел в залу своим обычным, твердым солдатским шагом. Сумрачным взглядом оглядел собравшихся и замер. Вместе с ним замерли все присутствующие, и вдруг он крикнул, и этот крик прозвучал в зале как вопль:
— Господа! Не стало колыбели моих предков. Мой Зимний дворец испепелил огонь. Но бог взял, он и даст вновь, ибо бог всегда со мною! Посему решили мы незамедлительно приступить, под его благословением, к возобновлению нашей резиденции по примеру предков наших… Не щадя ничего. Ничего…
Потом был оглашен указ: впредь столичные художники всех рангов и званий передаются в ведение собственной его величества канцелярии. Никто из художников без разрешения ее не имеет права распоряжаться собою, пока не будет восстановлен главный дворец империи.
Этот указ касался не только архитекторов, живописцев, скульпторов, декораторов, но и мастеров иных цехов — каменного, гранильного, монументального, мозаичного, не исключая даже тех мастеров, которые изготавливали могильные надгробия. Так в числе огромной армии художников и мастеров, мобилизованных на выполнение государева приказа, очутился и тот «петербургского монументального вечного цеха» мастер Пермагоров, которому потом, три года спустя, судьбою было начертано соорудить памятник на могиле Пушкина в Святых Горах.
СТРАННЫЙ ПИЛИГРИМ
Святогорская обитель всю ночь бодрствовала. Игумен носился по всем монастырским дворам — и Святому, и Торговому, и тому, где была всякая будничная монастырская суета — погреба, квасоварня, заезжий двор, кордегардия. И всюду наводил порядок. В братском корпусе и кельях всё мыли, скребли, постилали на полы свежую солому, курили смолу, чтобы вытравить скверный мужской дух. В Успенском соборе послушники заправляли лампады, паникадила, начищали мелом ризы, натирали образа постным маслом. Регент — отец Агафон, по прозвищу Исчадие, — репетировал духовный концерт Бортнянского «Сей день его же сотвори господь»… Сонные певчие были нерадивы. Отец Агафон кричал на них, то и дело оглядываясь по сторонам, нет ли поблизости игумена…
— Отец Агафоний! — раздался вдруг из притвора голос игумена. — Вы же в храме божием, а не на скотном дворе, помягче надобно!
— Стараюсь, святой отец, видит бог, стараюсь, да только мочи нет с этим велегласием, истерзали они меня своей фальшивостью.
Отцу игумену нужно было всюду поспеть, за всем присмотреть. Ведь приказ-то, приказ какой строгий! Сам его превосходительство губернатор… Да что там губернатор — сама консистория, его высокопреосвященство епископ Нафанаил приказали навести порядок в обители. И приказали под страхом большого их гнева. Пишут, что приедет какая-то важнейшая персона, какой-де в обители доселе не бывало, а кто едет — не пишут… Господи, неужто какой принц?.. Или, может, сам патриарх цареградский? А вдруг ревизор из Святейшего синода? А вдруг, свят, свят, свят… сам государь? Пропали мы тогда! При этой мысли Геннадий осенил себя крестом и произнес вслух: «Боже, милостив буди мне грешному, спаси и помилуй!»
Наступил час ранней обедни. Зазвонил колокол. Все монахи стали по своим местам.
Наскоро справив службу, послушники стали выпроваживать из церкви старух богомолок и нищих, которые пришли на обедню погреться.
— А ну, давай отседова! — рявкнул на них келарь. — Помолились, и хватит… Не до вас тут!.. Эй, Михаиле, — крикнул он привратнику, — выдвори скорее всех и держи ворота взаперти, пока владыко не прикажут!
На дворе было начало марта. Дорога вдоль слободы, покрытая глубоким снегом, совсем раскисла. За ночь снег подхватило морозом, и она вовсе стала непроезжей — сплошные ухабы. Мужики, которых волостное начальство согнало с окрестных деревень, поправляли лопатами и железными пешнями проезжую часть пути. Волостной поторапливал, грозился, стращал казнями египетскими. Вдруг кто-то крикнул: «Едут, едут!», и народ бросился врассыпную.