У любви четыре руки
Шрифт:
ЖЕНЩИНА В БЕЛОЙ БЛУЗЕ В БАРРАНКО
На танцплощадке в богемном Барранко [12](сангрия, вечер) Марьяна положила глаз на загорелую европейку с оттененным белой блузой лицом. А танцоры как раз вышли на сцену: мужчина в чем-то блестящем, а женщина босиком. Зрители сразу привстали, и Сесилия, показывающая Марьяне перлы Перу, посоветовала Марьяне тоже привстать (в этом танце нужно было следить за босыми ногами). Перуанка в павлиньем платье, с раскинутым над ней зонтичным зеленым платком по дощатому настилу плыла и Марьяну окатило нагретой волной; обескураживающее, облегающее кожу тепло, подкосив, запечатало в кокон. Вторым номером вышли диковатые высоченные парни из Пуно: диковинные голубые костюмы, щупальца, золото, рукава-фонари. И когда они стали подпрыгивать косолапо-изящно, когда принялись, будто экзотические насекомые, по сцене летать, у Марьяны внутри тоже стало все голубым-золотым, и ее чувство к женщине было неотделимо
ПРИСЛУГА — КЕЧУА, НЕ ГОВОРЯЩАЯ ПО-ИСПАНСКИ
У подруги Марьяны, поселившейся с детьми и мужем в Перу, была прислуга-кечуа — ее звали Мария. «Мария решила остаться безмужней», оповестила Марьяну Сесилия, в свои сведущие свежие тридцать три многодетная мать. Живописать женщину нелегко. Булгари, Булова, Кензо, Энзо, Макс Мара: братия брэндов застит ее. Но если изобразить бесхитростную красоту, если описать просто Марию, то откровением будут не бретельки, нательные кружева и двойное дно слоистых одежд, а ассиметричные складочки, ямочки, дырочки, мех, обвивающий лоно как плющ. Как сглатывает шея, как смаргивает и увлажняется глаз, как локон за ухо заходит, как сокращается матка и скорость, с которой по капиллярам движется кровь. «Почему же она замуж не вышла» — волновалась Марьяна, но редкие зубы Марии разрушали Марьянину страсть.
ЧУДО-ДЕРЕВЬЯ
…И Марьяна, впервые придя на шабат, вдруг поняла, что безумно желает ее точную, как циркуль, походку, напудренный нос, недюжинный голос и сверкающие, как от шального пьянства, глаза. Миниатюрная канторша пела: «без моего ведома не упадет ни один волосок с твоей головы», а Марьяна дрожала. Слова в Торе слипались в один искрящийся шар. Раввин свиток, будто младенца, держал. Перед Марьяной стояли супруги в одинаковых куртках… зажмурив глаза. Сняв платье, завалив на диван, приближаясь кругами. Внедряясь в дневной распорядок, в ее комнатный беспорядок… а утром спросить невзначай — тебе с лимоном иль без, с сахаром иль без него, сегодня в кафе иль в кино.
…Юля сказала, что любит длинноволосых поэтов, поездки в Зеленогорск, короткошерстных собак. Инга съязвила: да, конечно, но у тебя там, наверное, уже паутина (пидмонтская поговорка). Безмужняя женщина — ноль, женщина с женщиной — грязь. Юле нравятся кьянти, кедровые орешки, книги, каналы, арки, архивы, катарсис, набережные, интеллигентность бомжей и научный азарт. Юля пишет сама про себя, Лана — про Юлю. Мы с тобой, Юля, констатирует Лана, теперь повзрослели — больше нет у нас верчений столов типа «любит/не любит», никакого цыганского сверкания глаз. А помнишь, как тогда в Озерках, когда все начиналось: эскалатор, пелена счастья, завеса воды, намокший пух твоего капюшона… натянутость, существовавшая между нами, ушла. Твои докмартенсы, твои навыки, твои калвиныклайны, твое неспешное ко мне привыканье, твой широкий «индейский» ремень. Запах твоей слюны на моей коже после твоих поцелуев, твой отказ от совместных детей. Твоя этнография, твой эндометрий, твои ладошки-ледышки, твой горячий пах и подмышки, твой дотошный отец, твои наружные повздошные сосуды, твоя вздорная мать. Твой граафов пузырек, твоя латеральная пупочная связка, расписание лекций, забитое под завязку, твои устья маточных труб, прикосновения твоих губ, твои монографии по истории Древней Руси, «не сейчас — и не проси». Твое объявленье в газете: люблю готические романы, гравюры, готовить, гжель, ходить голышом, загорать и все, что можно делить с кем-то другим. В то время мы с тобой уже жили вместе. Твои призывы к новым знакомствам я находила, когда мне казалось, что мы наконец нашли общий язык. Твоя околоматочная клетчатка, твои оговорки, вранье, твои опечатки. Твой мочеточник, твой Данила Заточник. Твои соединительнотканные тяжи, твои клубки пряжи (а свитер, предназначенный мне, так и лежит с одним рукавом). Твои продольно идущие пальмовидные складки, разрисованные тобой же закладки, твои руки на моей шее, придатки, твое предательство, наши с тобой разбирательства, моя разбитая жизнь . Дмитрий Валентинович, я забрала у Вас Юлю. Вернее, не Юлю, а те кусочки из ее дневника, что Вы поместили в свой текст. Сейчас вошли в моду разные списки, гипсовые слепки с души — поэтому, наверное, Вы и вылавливаете в чужих сетевых дневниках «ключевые слова и женщин, в которых бьет ключевая вода». Я переписала Юлю так, как ее вижу я — и получилось совсем не так, как у Вас.
Распечатывать незнакомые фото. Если нравится то, что снаружи — смотреть; когда не устраивает внешний вид — додумывать то, что внутри. Я до сих пор берегу томик Сосноры, что ты мне подарила, статью Скидана с подчеркнутой строчкой: «место Бога, таким образом, занимает язык». Скажи мне, как жить, когда даже имена неведомых составительниц на ледерине — «Лидия Ивановна Иванченко», «Ольга Эдуардовна Марченко», «Вероника Ильинична Тубман», «Анастасия Станиславовна Барская» — уже вызывают благоговейную дрожь. На платформе сегодня особенное количество дайков: [13]у одной тату и мотоциклетная цепь, у другой ежик и ватник, у третьей — плащ и бизнес-портфель. Статистика: селятся в пригороде, избегают больших городов. Чем больше попадаются на глаза, тем больше ненависти по отношению к ним. Прогрохотала пригородная электричка. «Нас очень мало», когда рассеялся шум, Соня сказала. Тазом сделала несколько неприличных движений — «вот и все, на что способны твои мужики». Вывеска на двери библиотеки-читальни (внутри десять пар видавших виды штормовок, десять настороженных бритых голов): животные поощряются, мужчинам нельзя. Как стеклышко трезвый парень в гей-баре: пидоры мне омерзительны, а на баб у меня не стоит. Вика спрашивает: почему лесбиянка и кошка? Над нами смеются: мы тумбы с нарушениями эндокринной системы, с единственно любящим нас линючим зверьком. Соседка уведомляет меня: Iamaninvisiblewoman, мне чуть за сорок, в таком возрасте уже не родить. Я женщина-невидимка. Я не мать, не жена, я никто. Поэтому я много ем, зарываюсь в себя. Слышала, как говорят: «их жир — это стена». Наращиваю прокладку между моим миром, их телом; моим грузным телом — и их плоским мирком.
Подруга из Калифорнии прочла про семейную драму в Оринде. Психиатр полюбил малолетку, ей было пятнадцать, прошло двадцать лет, сейчас у них двое шестнадцатилетних сыновей-близнецов. Муж забаррикадировался в туалете — опасался, что она нападет. В это время жена в спальне зарывалась в подушку — боялась, что он ее опять обзовет. Жестокость не связана с полом — зачем же я принимаю гормоны, добиваясь гармонии между плотью и моим ощущеньем себя? В зеркалах спокойствия нет. Будучи младше ее, страшусь, что она постареет. Если она сохранней меня, вперяюсь подолгу в себя: как выгляжу на фоне ее молодой красоты. Сережа пишет: мое письмо можно сравнить с бумажным самолетиком, который пускаешь с высокой крыши и не знаешь, куда он упадет. Где ты, мой мальчик, откликнись! Я странник в собственном теле. Секретарша на работе сказала: «мой Эдька пропал». Я хотела помочь. А она говорит: «найти бы и схоронить, вынуть из сердца». Эдьке семнадцать, называл себя Эдной, доросшие до пубертатности цветные ребята в его нищем, нещадном к богатым районе увивались за ним. Могли и избить, после прыщавых поцелуев узнав, что он не девица. Эдька был тихий, тискал у девчонок помаду, никто его не любил. Сегодня пришли из полиции: тело нашли. Выбившаяся в секретарши мексиканка-мать заявила: какая разница теперь, девка иль парень, столько с ним было хлопот, теперь он уже мертв.
Марьяна стояла, а Тора дрожала. Месиво букв зимней поземкой залепляло лицо. Горячечный кашель улицы (на дворе была осень) превращался в холод и лед. Перед Марьяной молились супруги: два по цене одного или любовь? — зажмурив глаза. Завалив на диван, приближаясь кругами… трясущимися пальцами Марьяна прикоснулась к скрижалям, тут же отметив, что не одинока в своей плотской любви. Прихожане сначала настольную, карманную Тору лобызали накрашенными кармином губами, а потом дотрагивались ею до свитка, как будто от маленькой Торы до большой Торы — всего несколько мелких шажков. В то время как шла медитация и нужно было размышлять о насущном и Боге, Марьяне не терпелось дистанцию сократить, проглотить ее, как фокусник шпагу, и заключить в объятья, будто Тору, певицу…
Мы спотыкаемся в темноте, мы не знаем, куда мы идем. Кто ты? Ропчущий шорох деревьев? Мелодии, доносящиеся до нас иногда? Многоточие великих стихов? Сотворенное тобой так неохватно, что мы привстаем, чтобы все узнать и понять. Соблюдая пост в Йом-Кипур, заглядывая в жерло смерти, перемолотые жерновами Истории, в Треблинке или Жмеринке, мы думали о тебе.
Наши просьбы — следы на песке. Каждый накладывает на молитву свой след. Души сожженных и заживо сброшенных в ров прорастут сквозь дерн времен и превратятся в деревья из букв. Буквы тянут руки из могилы, из молитвы к живущим. Сокращая сказанные нашими предками слова, мы укорачиваем со словами их души. Проговаривая прегрешения, мы их осязаем во рту. Осознаем НА языке. Заносимые в вотчину Ворда, они трепещут у нас на кончиках пальцев. Проступки проступают сквозь кожу. Мать как-то сказала: на тебе печати негде поставить. Я в ответ сплюнула: да на мне виден уже весь алфавит! Приехала, поцеловала в щеку, в плечо, прижалась к плечу, прости, с плеча не руби, пощади мать.
…знаешь, я хочу в Сосновку поехать, туда, где был мой детдом… посмотреть, узнаю ли тропку, выражение елей, хвойных гусениц, заусенцы осененных закатом скамеек, запрокинутую голову солнца…
Все озвученное ты исполняешь, но самое сложное — это назвать. Отсюда немота, когда неимущим не по карману своя нищета, когда жаждущие не в состоянии выплеснуть жажду, а ушибленные криками о помощи не передают свою боль. Сообщение (наземное, воздушное, электронное) между нами так совершенно, что мы сами возводим преграды, чтобы отдалить встречу с тобой. Изнывая от жары и безве(т)рия, волоча на себе крест, мы тащимся за тридевять земель к заповедным местам (святой воде, монастырям, родникам), чтобы с помощью отдаления встречи попытаться сказать тебе то, чего не можем сказать.
…Опухоль Opus Dei, вспоминая, как женщины при оргазме упоминали тебя, я понимаю, что гной — это твой гнев, онкология — онтология, рак — рачение или твое расточительство, метастазы — метания, а мое тело — инструмент разговора с тобой. Мой языческий Бог в языке, ведь как только скован язык — на теле поселяются язвы. Когда пустует мой лист, на коже появляются пустулы. Язык — мои религия и регалии, а Grammaris God. [14]
Пройти четыре ступени. Дыши глубоко и спокойно, дыши!