Убить в себе жалость
Шрифт:
В этот раз к Максиму впервые применили силу, когда сопровождали в погреб. Помощник Ширяевой, весь исколотый урка, завязал ему рот пыльным шарфом, чтобы не кричал, и вывернул руку. В таком виде его буквально столкнули в яму и пристегнули к лестнице.
— Думаешь, у твоего папаши нет таких помещений? — с издевкой в голосе спросила судья и ухмыльнулась.
Максиму захотелось плюнуть ей в рожу, но с него пока не сняли вонючий шарф.
— Если хочешь, я уравниваю шансы, — сказала Ширяева и туманно добавила: — На будущее. Так что сиди и не рыпайся. К тому же тебе будет о чем рассказать.
Максим
— А я думала, ты понял меня… Но вот теперь окончательно убедилась, что в тебе действительно гнилая кровь твоего отца. Ни тебе, ни ему не помогут никакие переливания. Однако я прошу тебя: веди себя тихо, уже недолго осталось. Пожалуйста, вспомни, о чем мы с тобой говорили, ладно?
Он утих, когда с него сняли шарф, и действительно, вспомнил добрые слова судьи, сказанные ею накануне. Он мог бы ответить ей: "Да, я проникся, понимаю, сочувствую, я плачу от жалости к вам, к вашему сыну — но разве обязательно держать меня в погребе? Что это, отместка отцу за каких-то строптивых коммерсантов? Я-то тут при чем?! Возьмите с меня слово, и я, оставшись в доме один, не пророню и слова, меня никто не услышит". Мог бы, но не сделал этого потому, что судья действительно видела его насквозь: первое, что сделал бы Максим, оставшись без присмотра, — поднял шум на всю деревню.
Он уже устал доказывать самому себе, что понимает судью, в какой-то степени оправдывает ее; в конце концов усталость давала обратный эффект, и он начинал ненавидеть ее, машинально перенося злобу на отца: медлит, не чешется, жует сопли; иногда казалось, что судья и отец сговорились наказать его за содеянное им преступление, а сама Ширяева не теряла своего сына, тот по-прежнему забавляет детей на улице, прыгая через скакалку с идиотским выражением на лице.
Рехнуться можно! Когда все это закончится?!
Бред быстро отступал, ему на смену приходили трезвые мысли: неужели отец не мог просто прихлопнуть судью, зачем ему понадобился этот изощренный вариант с соседской девочкой и этим уродом? Пусть бы себе жил, в поисках матери топал слоновьими ногами в асфальт и ронял на него слезы. Так даже лучше. Отец последнее время часто ходит в церковь, стал набожным, мог бы прикинуть, стоя с зажженной свечкой у иконы, что судья в этом случае будет мучиться на том свете больше, нежели оставаясь живой.
Максим давно понял, что у судьи только один помощник, урка — может быть, он чем-то обязан ей, поэтому помогает, — иначе с Максимом постоянно находился бы третий и не спускал с него глаз. В этом случае он бы избежал и погреба.
Немногочисленная у нее команда, оттого, наверное, и слаженная, работают в паре четко, как на конвейере при сборке противотанковых мин: лишнее движение — и разорвет в клочья.
Парня не покидала одна неприятная мысль, от которой он не мог отделаться: ему все время хотелось обернуться, посмотреть за спину, под ноги, наверх… Он и вертел головой, но кругом стояла непроницаемая мгла. Очень неприятное ощущение, которому невозможно подобрать определение.
"Нет, — размышлял Максим, успокоившись, — зря я буйствовал, могли запросто приковать к лестнице за две руки, перекинув наручники через перекладину".
Сидя в полной тишине, слух его обострился, он слышал малейший шорох, даже иногда угадывал дыхание жаб, которых в погребе было не меньше, чем мышей. Хотя, наверное, дыхание лягушек он слышать не мог, просто он часто натыкался на них, порой сбрасывал шершавых тварей, когда они забирались на туфли.
Его обострившийся слух вдруг вырвал в липкой тишине голос, который кого-то звал. Рискуя остаться без руки, Максим вскочил на ноги; первая мысль, заставившая замереть сердце: отец! Нашел-таки!
Он снова замер, услышав, что кто-то зовет… Ваську. Нет, не отец, но скорее всего местный, из деревни или села — ему было неведомо.
Впервые Максиму выпал шанс дать знать о себе, и он закричал так, что заломило уши. Потом рванул из-под себя ящик, ломая ногти, оторвал дощечку и принялся молотить ею по лестнице.
— Сюда! Я здесь! Помогите!
Вызвав Сипягина, Курлычкин молча уставился на Ширяеву.
Она неодобрительно покачала головой.
— Прежде чем совершить последнюю глупость в своей жизни, подумай, что мне терять больше нечего. Ты сотворил со мной такое, что жизнь мне — в тягость. Мне не нужно ни одной лишней минуты — вот над этим подумай, пока дожидаешься Костю. А страдания, которые мне причинят твои изверги, — ничто по сравнению с болью, которой подверглись девочка Света и мой несчастный сын.
— Трогательно… Вот теперь я точно знаю, что ты блефуешь.
— Думай что хочешь.
— Вопрос: тебе не жалко моего сына? Нет, просто человека не жалко?
— А тебе? — Валентина хищно прищурилась. — За что ты убил двух невинных людей? За то, что твой сын надругался над своей жертвой, так что ли? Ничего себе причина! Ты только вдумайся в это! Вникни своими паршивыми мозгами!.. И я, как дура, решила потрепать и тебе, и себе нервы. А нужно было дождаться тебя у входа в салон и пристрелить как бешеного пса. Это моя ошибка, я уподобилась тебе и сейчас об этом жалею.
— Ты действительно совершила ошибку.
— Слушай, — Валентина, качая головой, с некоторым недоумением смотрела на Курлычкина, — я не пойму, как можно с такой скоростью переродиться. Я знаю о тебе достаточно много: пятнадцать лет оттрубил на заводе в хорошем коллективе, участвовал в соревнованиях и так далее. Ты по жизни — мужик, кто же двинул тебя по голове так, что ты все забыл? А может прав тот, кто сказал, что нет страшнее выкрестов — в любом их проявлении или форме. Ты что, отыгрываешься? Где причина, которая перевернула твои мозги?
— Я не собираюсь исповедоваться. Во всяком случае перед тобой.
— Да любой священник, любой монах кинется прочь, узнай о тебе хоть часть правды. Ты не человек и никогда им не был. Когда стоял у станка, злобствовал; когда общим голосованием, в котором ты принимал личное участие, сняли начальника цеха, ты радовался; поднимая руку за смещение с поста секретаря облисполкома — ликовал; а когда разливал бутылку на троих, был на седьмом небе — вдвойне, потому что тебе больше досталось, а другому — меньше.