Убыр
Шрифт:
Дилька пожала плечами, а я вдруг сообразил, что «лось» по-татарски – posi, что лоси здесь водятся до сих пор и я что-то про них пойму, если выйду во двор. Дурь, но мне так захотелось выйти понять, что всего засвербело, уже не по коже, а по костям, насквозь.
Я помахал руками, отыскивая салфетки или полотенце. И только теперь с некоторым недоумением обнаружил, что гол по пояс, а штаны расстегнуты так, что мои семейные видны всем окошкам. Красава.
Я торопливо вытер руки о штаны, застегнулся,
Днем двор не казался большим и мрачным. Обычным деревенским огородом он казался. Ну, не совсем обычным – все-таки в огородах сосны и березы не растут даже по краям, а тут лес прямо клиньями врубался. Типа колья забора в землю втыкал человек, уворачивающийся от далекого стрелка. Зато внутри забора все выглядело чистенько и по-хозяйски: грядки высокие и ровные, кусты обвязаны, тропинки песком присыпаны, мешковина на дальнем поле придавлена со всех сторон, и солнышко играет на бесцветном витражике. Это в теплице, оказывается, стеклышки будто после пожара – оплавились и подтекли.
А был совсем день, первый час, вернее, двадцать минут первого, мимоходом подумал я, высматривая лосиную тропу, утоптанную в последний год небольшой семейкой – самец, самка, детеныш. Тропа впрямь проходила за оградой, там и кормушка с подсолом торчала между двумя березами.
Я обмер. Вспомнил, что рядом с той кормушкой и стоял ночью Марат-абый – и мог, значит, учуять след, который я ночью бездумно оставил у крыльца. В смысле, во сне.
Или это был не сон?
Надо бы посмотреть, который час. Жаль, часов нет, телефона тоже. Если впрямь двадцать минут первого, значит, что-то со мной новое происходит. И надо об этом подумать.
Но готовность думать испарилась одним пшиком вместе с желанием смотреть, сопоставлять и вычислять. Кой смысл специально этим заниматься, если все и так ясно: лоси, все трое, прошли на водопой сегодня около пяти утра – хотя самец давно удрать должен, по идее. По дороге, которой мы шли, до нас никто не ходил около года – это из живых. А бабулю, которая, судя по следам, сейчас копается за сараем, отделяет от меня тридцать семь ее шагов.
Я тихо сел на крыльцо, пытаясь сообразить, в чем дело, и мимоходом считая ворон, белок и зайцев.
Тридцать шесть, оказывается.
– Как самочувствие? – спросила бабка на тридцать втором шаге.
Не по-татарски спросила и не по-русски, конечно. Но я понял.
И, помедлив, ответил:
– Хвала небу.
Тоже на языке, которого сроду не слышал, но теперь понимал и мог, оказывается, на нем говорить. Он похож на татарский, но не татарский это. А я, вообще-то, кроме русского и татарского, только английский и знаю. Ну как знаю – читать могу, по Сети прыгать и на курортах общаться на многие темы. Но сейчас обошелся без него.
Блин. Так не бывает, чтобы ночь спокойно продрых, утром встал –
– Бабуль… – сказал я, с некоторым усилием переходя на татарский.
– Без имен, – строго оборвала она.
Не понял – я ничьих имен и так называть не собирался, а как ее звать, не знал и знать не хотел. Но покладисто кивнул и продолжил:
– Бабуль, а что это за язык?
– Старый язык.
– А откуда я его знаю?
Бабка хихикнула и спросила:
– Выучил, наверно. Ночью что делал?
– Спал.
– Что видел?
«Спал, говорю», – хотел я сказать раздраженно, но сообразил, что она снами интересуется. Бабки, они суеверные. А про сны куча примет – и вещие они бывают, и на новом месте подсказывают не пойми что, и Менделеев формулу водки якобы так придумал и ты ды.
– Да ничего вроде… – начал я и поежился. Накрыло ощущение последнего сна, который в памяти совсем растворился, но оставил стылый ужас где-то в кишках.
– Так, выходит… – пробормотала бабка и вцепилась мне в волосы.
Вернее, чуть не вцепилась. Я как-то успел опрокинуться на спину и, толкнувшись ногой, отъехать вглубь крыльца. Еще и ногу чуть задрал. Ладно, не въехал бабуле под платочек. Машинально-то.
– Чего делаете?! – спросил я возмущенно.
Бабуля кивнула и сказала:
– Нож убери пока.
На нож чуть не налетел, что ли, подумал я с испугом. Вывернул голову, но за спиной ничего не обнаружил, сел нормально и хотел совсем уже разораться. И обнаружил, что в правом кулаке сжимаю нож. Мой, но не черный, а совсем какой-то выбеленный и блестящий.
Когда достал-то? И главное, откуда, подумал я конфузливо, одергивая полу кофты. Ножа в руке уже не было. Я поморгал и приподнял полу. Нож был в ножнах, ножны – хитро примотаны черной тесьмой к поясу.
Я посмотрел на совершенно спокойную бабку, которую чуть не зарезал, облизнул высохшие губы и сказал:
– Я, это самое…
Бабка посмотрела мне за спину, и глазки у нее распахнулись так, что стало видно, какие они желто-коричневые, половина морщин разгладилась, а половина стала глубокой, как сто ртов. Да хоть носов – я не разглядывал, а уже таился в полуприседе у стеночки, снова выставив лезвие перед собой, а рукой упираясь в пол. Это вместо того, чтобы в стоечку сразу, как учили. Боксер. Тьфу.
Я, видимо, покраснел, решил ничего уже не объяснять и принялся шумно заправляться и подтягивать штаны поверх тесьмы. Нож опять спрятался, сам собой.
– Смотри, там две вороны третью клюют, – сказала бабка, по ходу, чтобы скрасить паузу.
– Там две вороны сидят, третья галка была, улетела минуту назад, – пробурчал я, не поднимая головы.
– А волки?
– А волков тут с той недели не было, – сказал я. – Трое вон там прошли…
Я замолчал, пытаясь сообразить, что я говорю и почему снова на этом старом языке.