Ученица Холмса
Шрифт:
– Какого черта мы здесь делаем? – возмущалась я. – Неужели мы ничего не можем? Конечно, там нужны шпионы или переводчики, или кто там еще, а мы тут сидим и играем в игры.
Я продолжала в том же духе еще какое-то время. Когда же начала иссякать, Холмс молча встал и пошел попросить миссис Хадсон приготовить чаю. Он сам его принес и разлил по кружкам. Мы сели.
– Это из-за чего? – спокойно спросил он.
Я опустилась на стул, внезапно почувствовав себя смертельно уставшей, и рассказала ему. Он отпил свой чай.
– Так ты считаешь, что мы здесь ничего не делаем. Нет, не отступай от своей позиции, ты совершенно права. На первый взгляд, за редкими исключениями, мы вроде бы отсиживаемся
– А если нет?
– Если мы проиграем? Неужели ты думаешь, что человек, способный менять внешность и подмечать детали, будет бесполезен в оккупированной Британии?
Мало что можно было возразить на это. Я утихомирилась и вернулась к книгам. Впоследствии мне представилась возможность сделать кое-что конкретное в связи с войной.
Когда подошло время учебы в Оксфорде, я решила остановиться на двух науках: химии и теологии – творениях материального мира и глубин человеческого разума.
Эти последние весна и лето поправляющегося Холмса были особенно напряженными. В то время как Соединенные Штаты вступили в войну, моя учеба у знаменитого детектива стала довольно напряженной и забирала у нас обоих много сил. Наши химические эксперименты усложнились, а задачи, которые он мне предлагал, отнимали у меня целые дни. Иногда я удостаивалась улыбки за удачное решение, и мне казалось, что эти своего рода экзамены я сдавала весьма успешно.
В конце лета экзамены постепенно закончились, сменившись долгими беседами. Хотя за Ла-Маншем продолжалось массовое кровопролитие и воздух сотрясали гул аэропланов и дребезжание стекол, и хотя я знала, что мне предстоит провести еще немало часов на станции чрезвычайной медицинской помощи, главное, что я помню о лете 1917 года, это какое красивое было небо. Моим летом были небо и холмы, на склонах которых мы проводили в беседах целые часы. Я купила маленькие шахматы из слоновой кости и носила их в кармане; мы сыграли в них бесчисленное множество партий на открытом воздухе. Я храню их и по сей день, и каждый раз, когда открываю коробку, мне кажется, что я слышу запах свежескошенного сена.
Однажды теплым, спокойным вечером после заката мы возвращались с прогулки. Когда мы проходили мимо фруктового сада, в котором стояли ульи Холмса, он внезапно резко остановился и наклонил голову, к чему-то прислушиваясь. Спустя мгновение он кашлянул и направился к калитке сада. Я последовала за ним и, подойдя поближе, услышала то, что его искушенный слух уловил на большем расстоянии: высокий звук, напоминающий нескончаемый и пронзительный, но в то же время тихий крик, который исходил из улья перед нами.
Холмс стоял уставившись на белый, мирный с виду ящик, потом с раздражением щелкнул языком.
– Что это? – спросила я. – Что значит этот их шум?
– Такой звук издает рассерженная матка. Этот улей уже дал одно потомство, но, похоже, не собирается
– А что произойдет, если одна все же вырвется из плена?
– Матка имеет преимущество и наверняка ее убьет.
– Даже если ей все равно придется покинуть улей?
– Стремление убить в ней неосознанно, оно определяется инстинктом.
Через несколько недель я уезжала в Оксфорд. Холмс и миссис Хадсон устроили мне проводы. Когда пробил час расставания, я обняла миссис Хадсон и повернулась к Холмсу.
– Спасибо вам. – Это было все, что я смогла из себя выдавить.
– Научись чему-нибудь, – сказал он, – найди учителей и научись. – И это было все, что он смог сказать мне. Мы пожали друг другу руки, и наши жизненные пути разделились.
Оксфордский университет, в который я поступила в 1917 году, представлял собой лишь тень прежнего великолепия. Количество его обитателей составляло десятую часть от их числа в 1914 году до войны и было в несколько раз меньше, чем после эпидемии «черной смерти».
Малочисленные бледные, отмеченные ранами войны, изнуренные преподаватели в черных мантиях да считанные студенты, включая меня, – вот и все, кто составлял население студенческого городка.
Я много ожидала от университета и, признаться, не обманулась в своих ожиданиях. Я нашла учителей, как велел мне Холмс, даже до того, как из Франции вернулись уцелевшие преподаватели-мужчины, оставив там многих товарищей. Я узнала женщин и мужчин, которых не пугали моя гордость, острый ум, которые бросали мне вызов и состязались со мной. Некоторые из них превосходили даже Холмса в способности давать краткие и точные оценки. Я, к своему удивлению, обнаружила, что не скучаю по Холмсу, а тот факт, что тетя была далеко от меня, немного смягчал мое раздражение правилами поведения (чтобы уйти на прогулку, необходимо было спрашивать разрешение; в каждой общей вечеринке требовалось присутствие не менее двух женщин; общие вечеринки в кафе позволялись только с двух до пяти тридцати пополудни, а если позже, то только с разрешения, и т.д. и т.п.). Многие девушки находили эти правила возмутительными. Я была менее критична, вероятно, потому, что достигла большего проворства в преодолевании за короткое время заборов и перемещении с крыш в верхние окна зданий.
Единственное, на что я не рассчитывала в университете, так это на веселье. Я знала, что Оксфорд – всего лишь маленький городишко, состоящий из грязных каменных зданий, переполненных ранеными солдатами. В университете было несколько студентов-выпускников, несколько преподавателей пенсионного возраста и несколько мужчин, отправленных с фронта по болезни или вследствие ранений и контузий. Пища была скудной и однообразной, отопление нерегулярное, всюду постоянно ощущалось присутствие войны, поэтому нам часто приходилось отрываться от учебы.
Как-то утром в один из первых моих дней в Оксфорде я сидела в комнате, пытаясь починить книжную полку, которая только что обрушилась под тяжестью книг, когда в дверь постучали.
– Войдите, – сказала я.
– Извините, – начал голос, затем более уверенно: – Извините, с вами все в порядке?
Я надвинула очки на нос, отбросила волосы с лица и встретилась взглядом с леди Вероникой Биконсфилд, одетой в ужасно безвкусное желто-зеленое шелковое платье, которое абсолютно не сочеталось с цветом ее лица.