Ученик чародея (Часть 1-6)
Шрифт:
Ожидание - один из самых тяжелых способов времяпрепровождения. Только люди, ожидавшие чего-либо важного в вынужденной неподвижности заточения будь то чаемая свобода или неизбежная смерть, - знают истинную цену времени. А у Кручинина это было одновременно ожиданием свидания с Эрной или известия об ее исчезновении навсегда. Лампа и книга были не единственными друзьями, которых Кручинин хотел бы видеть возле себя в те дни. В обычное время у себя на родине он любил огни чужих окон. Глядя на свет в не знакомом ему доме, он почти всегда представлял себе хорошую жизнь, хороших людей, их хорошие дела, хорошие желания и мысли. Это было своего рода пищей для его воображения, настолько привлекательной и плодотворной, что он частенько хаживал вечерами по улицам, выбирая менее знакомые, с неожиданными домами. Он поглядывал на окна, где на шторах, как на экране китайского театра теней, двигались силуэты людей. Эти люди казались ему близкими, их жизнь понятной и интересной. От таких прогулок ему становилось
Попробовал он и здесь походить по улицам, глядя на освещенные окна жилых домов. Глядел на многолампые люстры гостиных и столовых, на силуэты дородных бюргеров и разряженных бюргерш; попадались и скромные лампы с зелеными абажурами, со склонившимися над ними головами одиноких людей. Но даже они не возбуждали в Кручинине прежних чувств и мыслей, все было чужим и даже враждебным. Во всем чудилось что-то от жизни настороженной и недоброй. Той темной жизни, что стоит между счастьем и темнотой неизвестности, между любовью к жизни и ненавистью к живущему, между мечтой о будущем и цепляньем за прошлое. И Кручинин возвращался с прогулок еще более одинокий, настороженный и подчас даже немного подавленный. Он томился беспокойным, неприветливым одиночеством среди семисот тысяч жителей этого города. Иногда это одиночество вызывало воспоминание о другом - приветливом - одиночестве, в каком человек оказывается в лесу или на просторе открытого моря. Какая противоположность: то и это, там и тут! Если вам, читатель, доводилось очутиться совсем одному в глубине дремучего леса, то вы, наверно, помните, как после первого беспокойства, вызванного таинственностью лесного полумрака, вы постепенно свыкались с его голосами. Очень скоро эти голоса не только переставали нарушать тишину леса, а казались вам ее неотъемлемой частью, настолько непременной, что молчание ночи уже раздражало слух. Но проходил час, и эта тишина в свою очередь превращалась в нечто неотъемлемое, свойственное месту, времени и внутреннему миру вашего собственного я. Снова наступала смена таинственной тишины спящего леса на многоголосые шумы лесного дня. И вдруг, когда эти смены стали настолько привычными, что превратились в неразличимый слухом оборот времени, вы услышали что-то совсем инородное: голос человека. Этот голос ворвался в мир леса, расколол его и вернул вас в царство вам подобных. Вы словно проснулись. И так же бывает в реальности - это пробуждение могло вызвать радость или досаду, в зависимости от того, что сулила вам жизнь. Или в море, когда вы, уединившись у борта маленького парусного судна, час за часом не видите ничего, кроме воды, рассекаемой форштевнем и журча обтекающей борт, а над собою - только небо. Тогда вам приходят мысли, ничем не омраченные, огромные, как сам этот мир неба и воды. И тут коснувшийся вашего слуха человеческий голос не говорил ли вам властно, что, кроме неба, воды и вас, на свете ещё много такого, о чем не следует забывать и что держит и будет держать вас в своих объятиях до конца ваших дней...
Горе-мудрецы убеждали Кручинина, что подобные мысли - плод эгоцентризма и ипохондрии, не свойственных и даже неприличных нашему миру, нашим людям, нашему времени. Но один добрый врач (а не должен ли быть добрым всякий врач?) объяснил ему, что дело не в эгоцентризме, а в простом утомлении. Оно толкает человека в объятия успокоительной тишины и одиночества.
Когда, сидя в одинокой комнате пансиона, Кручинин обращался к далеким воспоминаниям о лесе, ему начинало чудиться, что он в лесу и сейчас. Но лес этот совсем иной - чуждый и жуткий. Его молчание таково, что Кручинин с благодарностью услышал бы человеческий голос и чтобы голос этот произнес что-нибудь на русском языке. Это было бы якорем спасения для мыслей, дрейфующих в мрачном просторе чужой жизни.
Кручинин привык молчать, когда нужно. Необходимость долго держать язык на привязи привела к тому, что в конце концов молчание стало его потребностью, как потребностью многих является болтовня. Для большинства людей обмениваться звуками с себе подобными так же органично, как двигаться. Быстро вянет человек, лишенный возможности говорить и слушать других. Когда-то и Кручинину это казалось естественным: самому болтать о чем угодно и слушать все, что другим хотелось ему сказать. Но с течением времени выработалась привычка в известной обстановке молчать и пропускать мимо ушей все, что не относилось непосредственно к нему. Он должен был произносить лишь те слова, какие были необходимы для выполнения его задачи. Все остальное было, в известных условиях, пустой, а иногда и опасной болтовней. Кручинин был удивлен, когда именно в этом городе он почувствовал, что одиночество и отсутствие словообмена ему в тягость. Каждый камень этого города был ему чужд; в каждом встречном он мог подозревать врага. Он знал, что среди сброда, живущего на подачки иностранных разведок и службы Гелена, достаточно головорезов, готовых на любую уголовщину. Необходимость ждать сообщения Эрны заставляла его почти безвыходно оставаться дома. Пытка одиночеством и бездействием была бесконечна: объявлений "Марты" в газете все не было.
Но вот однажды,
– Вечерняя почта!
Взглянув на городской штемпель и марку, Кручинин было отложил письмо: вероятнее всего, это была очередная угроза от башибузуков "убрать советского агента, если он не уберется сам". Кручинину эти анонимки надоели. Вероятно, он и ушел бы, не заглянув в конверт, если бы не внутренний голос, заставивший его уже от двери вернуться к столу и вскрыть письмо. И он не пожалел об этом внезапном любопытстве:
"Быть сторонником мира в этой стране можно только тайно. Это вынуждает меня скрыть свое имя. Желание спасти вас от ловушки и способствовать разоблачению поджигателей новой войны заставляет меня открыть вам, что Эрна Клинт, которую вы считаете своим другом, - агент иностранной разведки. Таким агентом она была уже и в дни заключения в лагере уничтожения "702". На ней - кровь участников нескольких побегов. На ней кровь героев восстания заключенных. Я хотел было написать вам это письмо шифром, выработанным в свое время в нашей лагерной подпольной организации, но не уверен в том, что вы сможете его прочесть.
Будьте осторожны. Вас завлекают с целью скомпрометировать.
Верный сын народа и Ваш доброжелатель".
47. МАРТА ФРИЗЕ
При всем предубеждении против анонимок тут, где все гудело от антисоветских интриг, Кручинин не мог не задуматься над подобным предупреждением. Для людей, погрязших в интригах и провокациях, лишенных чести и самолюбия, забывших долг и потерявших совесть, предать своих новых хозяев было ничуть не труднее, чем они в свое время предали родину. Вся гамма чувств от любви до ненависти, от раскаяния до мести - все могло водить пером неизвестного корреспондента. Если объявление в "Вестнике" дано Эрной или по ее поручению; если письмо неизвестного - клевета, то газета дает Кручинину явку, которой он ждет. Но если Эрна предательница - квартира Марты окажется для Кручинина ловушкой... А если Эрна тут вообще ни при чем и все это подстроено врагами? Тогда... И наконец, ведь может быть простое совпадение. Мало ли на свете Март?.. Бесполезно было строить догадки возможностей плохих и хороших больше, чем можно предусмотреть...
Взгляд Кручинина упал на циферблат часов. Все бумаги, записная книжка - все было быстро вынуто из карманов и спрятано в надежное место. Переменив на всякий случай два таксомотора, Кручинин через пятнадцать минут стоял у дома, указанного в объявлении. Нажим звонка, и дверь тотчас отворилась, словно тут были твердо уверены, что он не мог не прийти. В лифте против цифры "3" стояли две фамилии, одна из них - "Фризе". Едва Кручинин успел затворить за собою лифт на третьем этаже, как перед ним, словно сама собою распахнулась одна из выходящих на площадку дверей.
Может быть, еще и сейчас было разумно повернуться и уйти. Но можно ли бежать, если в гостеприимно (или предательски?) распахнутой двери стоит женщина и жестом приглашает войти? Кручинин переступил порог и тотчас услышал за спиной стук захлопнутой двери. Посторонившись к стене, чтобы дать ему пройти, стояла женщина средних лет с гладко зачесанными волосами, такими светлыми, что в свете электричества они казались седыми. В ее лице, сохранившем следы миловидности, каждая черточка была свидетельницей страданий, горя, внутренней борьбы. Именно так: борьба и сомнения источили его морщинками. Глаза ее, по-видимому когда-то голубые, отражали все то же: вопрос о мере страданий, какая еще отпущена ей на земле.
– Госпожа Марта Фризе?
Она ответила молчаливым кивком и жестом пригласила войти. Дав Кручинину время осмотреться в комнате, которая могла быть и гостиной и рабочим кабинетом, негромко, словно боясь нарушить чей-то покой, сказала:
– Вот то, что я предлагаю, - и указала на стену, где висело несколько небольших полотен. Среди них Кручинин сразу, казалось ему, с уверенностью опознал руку Манеса. Тот, кто однажды видел его "Девочку перед зеркалом", едва ли уже обознается, встретив присущий этому мастеру колорит рисунка, озаренного, только Манесу свойственным, мягким светом цветного пятна, словно бы не преднамеренно брошенным в темно-коричневую мрачность основного тона. Мог ли Кручинин думать: в этом городе, таком насквозь антиславянском, встретить старого чешского мастера - такого истово славянского в каждом своем мазке, в дыхании всего своего искусства?! Госпожа Фризе опустила глаза и, указывая на полотна Манеса, повторила: - Это все, что я могу предложить вам... Ведь вы заинтересовались объявлением потому, что...
– она запнулась и так посмотрела в глаза Кручинину, что казалось смешным отрицать то, что было ей по-видимому известно. Все же он твердо и так же глядя ей в глаза, ответил: