Ученик философа
Шрифт:
Теплая летняя ночь была мягка и тиха; почти полная луна всходила над темной сельской местностью по ту сторону Пустоши, озаряя небо тихим серебристым светом. Джорджу, стоящему под желтым светом фонарей, этот свет казался страшно далеким. За чугунным мостиком вздымался в лунном свете резной силуэт газгольдера. Свет фонарей создавал мертвенную зеленую дымку над набережной, где меж камнями росли пучки травы. Здесь Эннистон спал. По ту сторону канала, за поросшим клочковатой сорной растительностью пустырем, который даже полем нельзя было назвать и который отделял канал от домов, не было ни огонька. На этой стороне, за решетками, между каналом и дорогой (ведущей к Виктория-парку и известной как Коммерческий проезд) лежал лабиринт частично заброшенных
Джордж закрыл глаза и попытался дышать медленно и глубоко. На него накатила ужасная тошнота, физический признак потери себя, живейшее ощущение тела, его грузной тяжелой плотности, его различных видов в сочетании с полнейшим отсутствием жильца в этом самом теле. Это внезапное болезненное чувство тела вызывало ощущение морской болезни, тупую абстрактную боль. «Держись, — подумал он, — все пройдет». Потом где-то внутри болезненной тяжести, которой он больше не был, появилась мысль: а где Стелла, где она? Я знаю, но забыл, подумал он. Она не умерла, это точно. Я же должен знать, где она? Но она есть, в виде черной дыры; такая появляется, когда не можешь вспомнить нужное слово. Я ничего не помню про Стеллу, не знаю, что с ней случилось после того, где она была, куда делась. Подумать только, не знаю. Нужно выяснить, спросить у кого-нибудь. Может, это все от пьянства, я стал пить больше.
Толкал ли я машину, думал он, ожидая, пока пройдет тошнота. Если б я только мог начать вспоминать хоть что-нибудь. Он стал лавировать меж булыжниками, двигая руками, двигая ногами, изображая, как поворачивал машину, тормозил (затормозил ли?), вышел из машины, обошел ее кругом и стал толкать, растопырив пальцы звездами. Если теперь он мысленно видит свои руки, похожие на звезды, значит ли это, что он действительно их видел, видел, как они скользили и напрягались, упираясь в стекло? Или то были фантазии? Можно ли найти хоть какое-нибудь доказательство? Но доказательство ускользнуло, и вернулось бесплодное, беспомощное ощущение пустоты. Если б хоть кто-нибудь знал. Если б нашелся хоть один свидетель. «Стой, но ведь свидетель был, и я его даже узнал!» Но и эта мысль растворилась в мозгу и исчезла.
«Мне совсем плохо, — подумал он, — нужно просить, искать помощи. Я пойду к Джону Роберту. Он в конце концов должен меня принять». Эта формулировка успокоила Джорджа. Я напишу ему письмо, подумал он, и все объясню. Да, так я и сделаю, письмо все объяснит. Не может быть, что он на самом деле такой жестокий, он просто не понял, это ошибка. Я напишу ему хорошее письмо, ясное, честное, он от него не отмахнется. Тогда он меня увидит и будет ко мне добр, и о, какое это будет облегчение. Надежда вернулась к нему, как теплый свет открывающейся двери, который спокойно разгоняет мрак и возвращает человеку его самого. Теперь у Джорджа было будущее. Он чувствовал себя кротким, вменяемым, целостным. Он задышал спокойно. Вот как это будет, подумал он. Все будет хорошо. И со мной тоже все будет хорошо. Я стану лучше. А теперь я вернусь домой и посплю. Он пошел по набережной в направлении Друидсдейла.
Четыре человека, прячась в разных местах, следили за Джорджем. Валери прошла через ворота в фабричный двор и смотрела на Джорджа через решетку. Диана пряталась за большим кустом бузины, растущим меж камней набережной. Отец Бернард слегка отстал от Дианы, он скрывался за поворотом набережной и озирался, подглядывая одновременно за Дианой и за Джорджем. Поскольку я знал, куда направляется Джордж, то пошел кружным путем, по Коммерческому проезду, вышел на набережную за чугунным мостиком и устроился на вершине кучи домашнего мусора, который здесь запрещено сваливать. Отсюда мне было хорошо видно Джорджа, и в то же время я мог следить за всеми своими конкурентами по подглядыванию.
У этого вечера не было драматической развязки — он просто сошел на нет в меланхолической, элегической тишине. Со своего наблюдательного пункта, укрывшись за горой старых матрасов, я видел серьезное красивое лицо Валери Коссом (она была ближе всех). Я видел, с какой печалью и беспокойством она следила за Джорджем, выделывавшим на набережной то, что Валери должно было казаться необъяснимыми безумными коленцами. (Я-то сразу понял, что Джордж воспроизводит обстоятельства своей драмы.) И я подумал, как повезло Джорджу, что его любит эта красивая и умная девушка, и как мало он ценит это везение. Чуть подальше я различал бедняжку Диану, неловко скрючившуюся между кустом и перилами набережной, а дальше — темный силуэт отца Бернарда, который то выглядывал, то опять прятался, и его одежды шевелились. Во всей этой сцене было что-то ужасно смешное и в то же время что-то трогательное. По-видимому, все мы решили «присмотреть» за Джорджем, хотя отец Бернард, конечно, пришел еще и затем, чтобы защитить Диану. У меня сложилось убеждение, что Джордж может внезапно броситься в канал, просто чтобы совершить бессмысленный акт насилия. Я ни минуты не думал, что он может покончить жизнь самоубийством. (В любом случае ни один эннистонец не станет топиться, чтобы покончить с собой.) Я с облегчением увидел, что Джордж повернулся спиной к роковой точке на набережной и побрел в сторону дома. Кажется, кризис миновал. Когда Джордж проходил мимо Дианы, она скорчилась в темный комок за деревом. Очень может быть, что Джордж увидел ее и проигнорировал. Отец Бернард торопливо, неуклюже протиснулся через решетку. Валери была в безопасном месте и не шелохнулась. Я ничего не мог с собой поделать — финал этой сцены меня ужасно рассмешил.
Вышел отец Бернард и помог Диане вылезти из-за дерева. Обнял ее за плечи и повел прочь. Валери вышла из ворот на набережную, увидела парочку и стала смотреть им вслед. Потом повернулась и направилась в другую сторону, мимо того места, где прятался я. Когда она поравнялась со мной, я отчетливо увидел ее лицо. На нем застыло странное выражение — глубокая печаль, усталость, серьезность, даже суровость, — и все же изгиб рта наводил на мысль об улыбке, хотя мог предвещать и слезы. Меня тогда поразила мысль, что, может быть, ее лицо очень хорошо выражает чувство, которое в конечном итоге, в самой глубине всего сущего, если только можно себе такое вообразить, кто-то (может быть, Бог) испытывает по поводу Джорджа.
Я последовал за Валери на расстоянии, поскольку знал, где она живет, чтобы убедиться, что она благополучно добралась домой. По пути она, казалось, теряла владевшую ею трагическую экзальтацию. Она повесила голову, споткнулась о заляпанный подол длинного белого платья и раздраженно подобрала юбку, некрасивым движением подтянув ее вверх одной рукой. Сейчас польются не приносящие утешения слезы. Она заторопилась. Я шел за ней, пока не увидел, как она открыла ключом дверь отцовского дома (отдельного дома «из тех, что получше», в Лифи-Ридж) и исчезла внутри. Самая красивая девушка Эннистона.
— Ну как там наши лобные пазухи? — спросил мистер Хэнуэй.
— Спасибо, неплохо, сэр, — ответил Эмма.
— Надеюсь, вы занимались сколько следует?
— Нет. Но занимался. Сколько получилось.
— Почему? Вы ведь можете заниматься в музыкальных кабинетах в университете? И я же вам говорил, что вы можете приходить ко мне.
— Да, ну я, конечно, хожу в музыкальные кабинеты и у себя дома пою, когда никто не слышит, но как-то…
— Мне иногда кажется, — сказал мистер Хэнуэй, — что вы стыдитесь своего великого дара и хотите сохранить его в тайне.
— Нет-нет…
— Быть может, вам кажется, что контртеноры должны как-то оправдать свое существование в мире, должны бороться за то, чтобы их приняли как равных?
— Не думаю.
— Вас ведь не беспокоят всякие глупости?
Мистер Хэнуэй был чрезвычайно застенчив и деликатен, что очень нравилось Эмме.
— Нет, конечно нет.