Ученик философа
Шрифт:
На протяжении этого невеселого воскресенья Том весьма часто думал и о Джордже. Все эти годы Джордж всегда в той или иной мере сохранял свое место в уме и сердце Тома. По временам, вот как сейчас, Том чувствовал, что непременно должен помочь Джорджу, словно сам Джордж усилием воли тянул его к себе. Но такой импульсивный, горячий контакт, какой представлял себе Том, ему никак не удавалось продумать в деталях. Когда Том вспоминал подробности недавней драмы, он видел один луч надежды. Джордж был побежден, причем с легкостью, насмешкой толпы. Это вряд ли могло создать прецедент, очень уж были необычны обстоятельства, но разве это не добрый знак? Том и Джордж предстали в комическом свете, что, в свою очередь, сулило прощение и перемену. «Может быть, мы все воспринимаем Джорджа слишком серьезно, — подумал Том, — Надо высмеять его из его нынешнего состояния, преследовать его смехом». И еще Том подумал: «Я пойду и повидаюсь с Джорджем, давно надо было это сделать, пойду в следующие выходные». Но до следующих выходных было еще далеко, и Тому еще нужно было преодолеть образ Джорджа, стоящего за окном рядом с Хэтти.
Думать о Хэтти было труднее всего и больнее всего. Том непрестанно повторял про себя: «Нужно бросить все это, оставить, ничего не делать, я ничего не могу
«Но все равно, — подумал он, когда, упаковав вещи, стоял у заднего окна и глядел через сад на город, — все равно я ей напишу, я с ней увижусь, но не сейчас, а позже». Ему живо предстал образ Хэтти, которая стоит перед Джорджем, бросая ему вызов, вытянув обнаженную руку. Том понял, что ему еще не раз захочется поразмышлять об этом случае. Он стоял и глядел на Эннистон, странный городок, где солнце сияло на позолоченном куполе Эннистон-холла, «совсем как в Ленинграде», как трогательно выразился официальный путеводитель по Эннистону. Том начал думать про Эмму, про Джорджа, про Хэтти и понял, что одинок и печален.
Тут, прервав его размышления, зазвонил телефон. Гэвин Оар спросил, не желает ли Том сделать какие-либо комментарии по поводу сегодняшнего выпуска «Газетт». Том сказал, что не видел сегодняшнего выпуска. Гэвин Оар хихикнул и посоветовал ему сбегать и купить газету. Том помчался на улицу.
Перл увидела газету в понедельник утром, выйдя за покупками. Она тут же побежала обратно домой и долго не решалась рассказать все Хэтти, которая спокойно сидела и читала. Однако Перл была так явно расстроена (и чем больше она думала, тем больше расстраивалась), что ей не удалось ничего скрыть. Девушки в слезах согласились друг с другом, что делать нечего и остается только ждать. (Хэтти начала было писать письмо, но вскоре отказалась от этой попытки.) Джон Роберт Розанов узнал о происшедшем только во вторник. В понедельник он спозаранку отправился в Институт (ночь он провел в Заячьем переулке, где разбирал кое-какие бумаги) и плавал в открытом бассейне, а затем удалился в свое логово в Палатах, где проработал все утро, пообедав сэндвичем, который заказал к себе в номер. Он долго отмокал в горячей ванне, а затем, по обыкновению, улегся спать. Вечером он работал допоздна, а потом отправился в постель. За это время никто не осмелился его побеспокоить. Проснувшись утром во вторник, он обнаружил понедельничный выпуск «Газетт» и вторничный «Пловца», подсунутые под дверь.
Джордж, сидя взаперти у себя в Друидсдейле и ничего не зная про газетные статьи, решил дать Розанову еще один шанс. «Последний шанс», как он мысленно сформулировал, но эти слова были невыносимы, и он изменил формулировку. Теплый весенний ветерок надежды веял в душе Джорджа — он бы и сам не смог объяснить почему, даже если бы задумался над этим, но он не задумывался. Это не было желанием счастья. Джордж никогда, даже в молодости, не позволял себе стремиться к счастью. Это было что-то невольное, машинальное, первобытная судорога защищающейся души. Теперь Джорджу казалось, что раньше он видел свое положение в совершенно иррациональном свете, что он создал совершенно ложный портрет своего старого учителя. «В каком-то смысле, — думал Джордж, — моя беда в эгоизме. Я просто слишком солипсист. Я уверен, что Джон Роберт все время думает обо мне, ненавидит меня, презирает каким-то особенным способом, словно значительную часть его жизни составляет создание между нами обширной сложной преграды. Но все совсем не так. На самом деле он не так уж много обо мне думает. В конце концов, у него есть и другие заботы. А о чем он, как правило, думает почти все время? О работе. Я для него незначительная проблема. Как и все остальные люди, все люди, не только я. Так что не нужно придавать слишком много значения всем тем враждебным, сердитым словам, что он говорит, когда я прихожу и прерываю его работу. Конечно, я был чрезвычайно бестактен, даже агрессивен. Джон Роберт страшно заботится о собственном достоинстве. Неудивительно, что он был со мной резок. В каком-то смысле это свидетельствует о том, что я ему небезразличен, ему не все равно, как я себя веду. Ну ладно, я буду вести себя лучше. Я напишу ему очень осторожное письмо, интересное письмо. Джон Роберт всегда прощает людей, которые ему интересны».
Милосердная память уже слегка затуманила воспоминания о вечере в Слиппер-хаусе, и даже поражение, которое Джордж потерпел от певцов, представало в ином свете. Живее всего Джорджу вспоминалась Хэтти, как она дышала, стоя рядом с ним, какая она хрупкая, с каким хрустом можно ее сломать. Он с восхищением вспоминал и ее решительный жест у окна. И еще он помнил, как убегал, спасался, преследуемый толпой. Теперь этот образ был не так уж неприятен. Слышать вульгарный крик, опередить его в беге и очутиться в одиночестве — это и есть жизнь.
Паясничание у канала теперь не имело смысла и было предано забвению. Недавнее прошлое виделось словно спектакль, интерлюдия, не связанная с насущным долгом, который теперь стал смыслом его жизни.
И вот в понедельник после полудня Джордж сел за пыльный полированный стол в скупо обставленной элегантной столовой своего дома в Друидсдейле (он по-прежнему жил внизу и не поднимался наверх с того дня, когда пытался найти нэцке) и написал следующее:
Дорогой Джон Роберт!
Я много думал о Вас. Я понял, что был несправедлив к Вам и проявил неблагодарность, и хочу извиниться. Я знаю, что Вы равнодушны к извинениям и прочим «жестам» (это слово Вы использовали много лет назад для описания подобного же демарша с моей стороны). Я знаю также, что Вы понимаете стратегическую, психологическую цель извинения, которая состоит в том, чтобы снова поставить извиняющегося на один уровень с противником, оскорбленным им человеком! Сейчас, как и всегда, моя цель — внести ясность, и я уверен, что Вы разделяете со мной это стремление. Мы давно знаем друг друга и не раз были в том же положении, что и сейчас; и оттого я обращаюсь к Вам с еще большей уверенностью. Наши отношения можно рассматривать с различных точек зрения, но в основе их лежит связь учителя и ученика, связь, которая, во всяком случае prima facie [128] , накладывает долгосрочные обязательства в первую очередь на учителя. Вы должны знать по опыту, какой живой и прочной может быть эта связь, и Вы не больше меня виноваты в том, что мы навсегда связаны таким образом. Причина в том, что Вы великий человек и великий учитель. Это факты, в свете которых моя навязчивость или грубость несущественны. Вы знаете, что моя назойливость — проявление любви, и в глубине души, возможно, не хотели бы ее лишиться. Вы также знаете, и мне нет нужды это подчеркивать, как я нуждаюсь в Вашей доброте. Это может показаться холопством, но я сообщаю это как факт, без всякого раболепия. Вы достаточно хорошо меня знаете, чтобы понимать, как мало я склонен к любого рода рабству, даже если речь идет о Вас.
В последнее время я много размышлял о философии, в несколько «экзистенциальном» ключе (простите, я знаю, как Вы ненавидите это слово, но и оно хорошо на своем месте), и мне пришло в голову (не впервые, по правде сказать), что мы с Вами похожи. Как так? — спросите Вы. Я объясню. Мы оба свободные люди. Я помню, Вы как-то сказали (боже, сколько Ваших слов хранится у меня в голове!), что возможность «быть превыше добра и зла», быть может, лишь вульгарная иллюзия. Кажется, мы обсуждали Достоевского. Хорошо. Те, кто заявляет, что они «превыше» этого знакомого дуализма, либо лживые циники, либо безответственные жертвы полусознательного желания, либо ими движет эксцентричный, извращенный энтузиазм, заставляющий возносить какую-нибудь одну добродетель (например, отвагу) столь высоко над всеми остальными добродетелями, что те пропадают из виду. Или, если попытаться нарисовать более духовную картину, быть может, это и есть мораль, только на более высоком уровне? Посвященный, который «предпочитает знание добродетели», — либо вульгарный фокусник, либо «мудрец», чьей беззаветностью мы можем восхищаться, но в то же время порицать его небрежение простым долгом! Здесь я словно слышу отзвуки Вашего голоса! (Ведь Вы говорили потом, я, кажется, припоминаю эту фразу, о возможном «концептуальном растворении морали»? Быть может, это часть Вашей тайной доктрины!) Но правда же, Джон Роберт, у этой «свободы» есть и другой, гораздо менее темный смысл, ближе к людям, ближе к нам, во всяком случае? Попадаем ли мы с Вами в одну из перечисленных мною категорий? Я полагаю, что нет! Мы просто «вырвались на волю», и то, что мы совершили, на самом деле далеко не столь загадочно (и не столь величественно). У нашей свободы много аспектов. Один из них, конечно, отсутствие тщеславия (я, конечно, говорю в нейтральном смысле, вовсе не претендуя на какую-то заслугу), то есть полное равнодушие к тому, «что скажут люди». Мы вне досягаемости цензуры, а я уверен, что это доступно лишь очень немногим. Шопенгауэр где-то сказал, что добродетель — всего лишь сплав благоразумия, страха перед наказанием, страха цензуры, апатии и желания нравиться! Разве не можем мы продолжить, исключая эти причины одну за другой? И когда они все будут отброшены, разве мы не достигнем какого-то места, где гнездится отрицание? Не зрелищным прыжком, не развитием какой-то узкой специализированной сверхдобродетели, но простым движением прочь, подобно угрю, ускользающему из садка. Мы с Вами вовне, и разве не для того мы оказались в этом безлюдном открытом пространстве, чтобы пожать друг другу руки? Думаю, Вы меня понимаете.
Я хотел бы поговорить с Вами и об этом, и о других вещах. Я пока не буду пытаться вас увидеть. Мне даже не важно, где мы побеседуем — здесь или в Калифорнии. Но мы в конце концов побеседуем. Я в этом уверен, я не в силах выразить свою уверенность. Мы связаны навечно. Я иногда вел себя по отношению к Вам как вульгарный дурак и раскаиваюсь в этом. Но я знаю, что Вы знаете, что я не вульгарный дурак. В конце концов со мной придется считаться.
Этим письмом я хочу помириться с Вами. Меня беспокоит, что мы с Вами «не в ладах». Помиримся, Джон Роберт, ради Вас и ради меня. Не утруждайте себя, не отвечайте на это письмо, но примите его, думайте о нем, прошу Вас, пусть оно будет у Вас на уме. Я снова дам о себе знать. Всегда, поистине вечно, преданный Вам ученик
128
Пока не доказано иное (лат.).
Джордж писал быстро, не задумываясь, возбужденно, словно по вдохновению. Закончив и перечитав письмо, он ощутил облегчение, почти счастье. Очень умно, что он не предложил встретиться, гораздо лучше упомянуть о туманном будущем, которое, будучи мирным, в свое время принесет встречу. Джордж был уверен, что уж это-то письмо очарует философа. В самом худшем случае — повеселит. Но все письмо до единой буквы было написано всерьез, и Джордж надеялся, что эта серьезность произведет впечатление. Отправка письма, как некий магический акт, вернет измученному автору письма покой и время.
В среду утром Том, который, конечно, не вернулся в Лондон, звонил в дверь дома номер 16 по Заячьему переулку. С первой утренней почтой он получил следующее письмо:
Дорогой м-р Маккефри!
Жду вас у себя в Заячьем переулке в 10 утра в среду.
Джон Роберт открыл дверь и указал в сторону задней комнаты. Том прошел мимо него. День был облачный, сумрачный, и в комнате было совсем темно, но Том разглядел на столе выпуск «Эннистон газетт».
Розанов вошел и закрыл дверь. Он прочистил горло и хрипло сказал:
— Вы это видели?
— Да.
— Можете объяснить? Вот здесь тоже есть отчет.
Он швырнул на стол выпуск «Пловца» с такой яростью, что Том вздрогнул.
Том уже продумал свою речь, которая должна была состоять из правдивого отчета о событиях. Он сказал:
— Это ужасно, мне просто плохо было, когда я это читал. Но вы же знаете, что такое колонки светских сплетен. Это все ложь…