Ученик философа
Шрифт:
Конечно, мистер Хэнуэй хотел, чтобы Эмма стал профессиональным певцом. Эмма уже не рассказывал ему, чем занимается в университете. Оба трусили обсуждать будущее. Мистер Хэнуэй постоянно предлагал Эмме разные возможности выступить, подчеркивая необходимость публичных выступлений как части системы аскетических упражнений. На первом курсе Эмма выступал с певческой группой, а также соло, на студенческих музыкальных вечерах. Комплименты потрясенных соучеников не были ему приятны, скорее приводили в замешательство. Его необычный дар становился преступной тайной. Эмма заставил Тома поклясться, что тот не расскажет никому из эннистонцев. Он продолжал репетировать, но все меньше и меньше. В Эннистоне он два раза вставал рано утром и ходил репетировать, но при этом чувствовал себя нелепо, словно потерял веру во всю эту затею. Какой смысл? Нельзя быть одновременно историком и певцом, а он хотел быть историком. Зачем учиться обращению с инструментом, который не собираешься использовать?
Он не мог. Он знал, что будет ходить на уроки как всегда, и будет молчать, и врать, и прятать взгляд от учителя, чтобы не видеть в его глазах беспокойства. Да и для себя он не мог сделать такой ужасный выбор, отказаться от такой радости, такого дара. Никогда больше не петь? Это было немыслимо. Так что, может быть, никакого решения принимать и не нужно.
Том Маккефри отложил свои вирши и некоторое время постоял у окна. Невдалеке уличный фонарь бросал мертвенно-зеленые отсветы на сосны Виктория-парка. Дальше лежала темнота — общинного луга с одной стороны и пустоши — с другой. Чувство вселенской любви, так вознесшее его сердце на встрече Друзей, его до сих пор не покинуло. Глядя на спящий город, он чувствовал, как упругая мощь его юности устремляется к цели, преобразуется в некую мудрость. Он чувствовал себя целителем, таким, быть может, который лишь недавно узнал про свой божественный дар и почтительно хранит тайну среди людей, нуждающихся в помощи. Скоро начнется его служение. Непобедимое чувство, проявляющееся в радости, пробивало себе дорогу в его теле, и он задрожал. Он вспомнил слова Эммы: «Если бы у меня был такой брат, как Джордж, я бы что-нибудь сделал».
Том задернул занавесками последние огоньки Эннистона и снял рубашку. Глядя в зеркало, он увидел на руке синяк — четкий отпечаток пальцев Джорджа. «Джордж тонет и вот уцепился за меня», — подумалось Тому. Он решил, что завтра же пойдет к Джорджу, просто сядет рядом и скажет что-нибудь хорошее, что-нибудь простое, по вдохновению; и Джордж вдруг увидит, что в мире есть место, где нет и не может быть врагов. Конечно, может быть, что он просто заругается и выкинет меня вон, подумал Том, но после подумает и поймет. Не может не понять. Я увижу Джорджа, увижу Алекс и скажу им… что… о, это все равно что обратиться в веру, обрести спасение, да что со мной такое? Я сделаю им добро, должен сделать, оно вылетит из меня, как электрический разряд, луч жизни, я изменился, как после атомного взрыва, только к лучшему. Это из-за мистера Исткота? Не только, не может быть, чтобы только из-за него. Мистер Исткот — только знак, это все живой Бог, может, нужно стать на колени?
Том снял ботинки и носки. Он не опустился на колени, но продолжал стоять, чуть покачиваясь, словно поддаваясь столбу или потоку силы, который поднимался снизу, подобно пузырям, безмятежно рассекающим воду. Том снял майку и надел куртку от пижамы. Снял брюки и трусы, надел пижамные брюки. Разве мог он после этого откровения, этого видения, преображения его плоти в некую чистую, трансцендентальную субстанцию, просто лечь и заснуть? Глядя на кровать, он внезапно почувствовал ужасную усталость, словно долго ходил, работал, трудился, и он понимал, что, если ляжет, уснет мгновенно. Он подумал: «Я не лягу, погожу. Пойду все расскажу Эмме».
Добравшись до двери своей комнаты, Том ощутил, что его энергия превращается в мучительное чувство неотложности. Он перебежал площадку и ворвался в комнату Эммы. Эмма снова читал при свете прикроватной лампы. Увидев лицо Тома, он снял очки.
— Эмма… ох, Эмма, — произнес Том.
Эмма ничего не ответил, но отодвинул одеяло. Том, все еще гонимый стремительным импульсом, бросился к другу, на мгновение они сжали друг друга в яростном, до синяков, объятии, и сердца их бились неистово и буйно; они лежали очень долго, молча.
Однажды Джордж был свидетелем драки в лондонском пабе. Хулиган напал на мужчину и сбил его с ног. Затем принялся пинать лежащую жертву, целясь в голову. Никто не вмешался. Все замерли, в том числе Джордж — смотрел как завороженный. (Он до сих пор помнил звук этих ударов.) Потом подбежала девушка и закричала: «Стойте, стойте, ой, перестаньте!» Хулиган сказал девушке: «Поцелуй меня, тогда перестану». Девушка подошла к нему, и он принялся целовать ее, жестоко ухватив за волосы. Потом приказал: «Раздевайся!» Девушка заплакала. «Раздевайся, или я ему опять врежу». Девушка
Теперь, утром, все это казалось дурным сном, который надо немедленно выкинуть из головы, даже не думая, фантазия это или реальность, что бы эти слова ни значили. Джорджу казалось, что он слышал долгие крики в ночной тиши, что тишина состоит из них. Он слышал, как голуби в первых лучах зари ворковали: «Розанов, Розанов». Ныне Джорджем владело что-то животное, распущенная нечистоплотность, ставшая его образом жизни. Место, где он спал, на первом этаже, на диване в гостиной, засалилось и пахло как логово зверя. Джордж больше не раздевался перед сном, только ботинки снимал. Брился он слишком редко, так что с лица не сходили синева и тень. Каждый день он поднимался, словно повинуясь загадочной программе, невыполнимой оттого, что он был так несчастен и зол. Он хотел бы видеть Диану, но чувствовал, что из-за ее сентиментальной жалости и откровенной глупости ему захочется ее убить. Иногда на миг он задумывался о Стелле, как о чем-то удивительном, но ненастоящем: чистом, сверкающем, словно металлическом. Он пошел в Заячий переулок, постучал к Джону Роберту и, не получив ответа, уселся на тротуар.
Через некоторое время пришли люди и стали глядеть на него издали. Наконец кто-то (это был Доминик Уиггинс) приблизился и сказал, что Розанова нет в Заячьем переулке и что он перебрался в Эннистонские палаты. Джордж встал и медленно пошел в сторону Института. Пока он шел, начался дождь. Джордж не вошел в Купальни, а зашел в Палаты через дверь с улицы, в вестибюль, где в стеклянной будке сидел портье. Тут была доска с именами постояльцев, номерами комнат и указанием, на месте жилец или вышел. Джордж с трепетом, но без удивления отметил, что номер комнаты Розанова — сорок четыре. Доска гласила, что Розанов у себя. Джордж пошел дальше, в устланный мохнатым ковром коридор. Здесь уже явственно слышался шум воды и ее сернистый запах. Джордж постучал в розановский номер, но не услышал ответа. Он открыл дверь.
Розанов, полностью одетый, сидел за столом у окна и писал. На столе лежали книги. Увидев Джорджа, Розанов нахмурился, взял одну книгу и закрыл ею исписанный лист.
Комната Джона Роберта еще хранила остатки былой роскоши — это выглядело бессмысленной мрачной претенциозностью, напоминающей заброшенный ночной клуб. Три стены были покрыты хрупкими блестящими черными листами, которые кое-где потрескались. Стена, противоположная двери, была оклеена обоями с узором из серебряных и светло-зеленых зигзагов. Высокий узкий комод из черного блестящего материала, металла или дерева — не понять, и высокий узкий гардероб из того же материала, с высоким узким овальным зеркалом, стояли с неловкостью, свойственной большим безделушкам. На ковре повторялись серебряные и светло-зеленые зигзаги, перемежающиеся черными волнистыми линиями. Низкий светло-зеленый диван с пухлыми плоскими подлокотниками приютил множество черных подушечек. Обитое шинцем кресло и казенно-конторского вида пластиковые стол и стул выглядели чужаками, которые робко пытались внести в обстановку удобство и пользу. Струйка пара ползла меж деревянных решетчатых дверей ванной комнаты. В комнате было тепло, ее наполнял шум воды, который так скоро перестаешь замечать.
— Приятное местечко, — сказал Джордж и сел на кресло, обитое шинцем, но оно оказалось слишком низким, и он опять встал.
Он встал рядом с высоким узким гардеробом и увидел себя в высоком узком серебряном овале зеркала. «Вот человек, за которым я шел», — подумал он. (Он был заметно грязен и несчастен.)
— Я занят, — сказал Джон Роберт.
— Пишете свой главный труд?
— Нет.
— Помню, вы рассказывали, что видите мысли, как мелвилловского белого кита, далеко в глубине. Что теперь там в море? Чудовища?