Учитель
Шрифт:
День седьмой
Пятки тонут в теплой пыли, и теплая пыль струйками пробивается между пальцев ног. На свете нет ничего мягче и приятней ее прикосновения к босым ногам. Горячее солнце ползет к полудню, и кучерявые облачка разбавляют невероятную, невозможную синь от горизонта до горизонта. В лесу птичьим хором гремит июль, июль золотится ржаным полем и зеленеет сочной травой, ждущей сенокоса. Дорога течет вперед – плавно, как полноводная река. И вдали, за деревянным мостом через узкую речку, уже видны главки церкви рядом со звонницей,
Нечай идет по Рядку, и все вокруг, конечно, принимают его за проезжего. Дома здесь словно стали меньше ростом, зато подросли деревья. Вот эта рябинка пятнадцать лет назад была тонкой, как девичья рука. А теперь поднимается над крышей трактира и бьется ветвями в чердачное окно. Нечай не смотрит на чужие дома, он сворачивает на улицу, ведущую в поле, за которым зеленеет лес. Еще немного. Сладкая, щемящая, поскуливающая тоска тычется в живот слепым щенком, и хочется бежать вперед и кричать от радости, или замереть, задержав дыхание.
Яблони положили тяжелые ветви на забор и подставляют солнцу бока белых, блестящих яблок. Нечай берется за кольцо калитки и застывает на секунду, сглатывая слюну. Калитка открывается бесшумно, мама стоит на ступеньках крыльца и смотрит на него сверху вниз. И он не сразу замечает, какого она маленького роста.
– Мама, – говорит он тихо-тихо, словно боясь этого слова, и перешагивает через порог.
Но она узнает его раньше, чем он успевает это сказать.
– Нечай… – шепчет она и неуклюже бежит по ступенькам вниз, и он едва успевает подхватить ее под локти, чтоб она не упала.
– Мама, это я, – говорит он, – мама, это я… это я. Вот пришел…
Какой счастливый сон… Нечай тысячу раз видел этот сон. Он тысячу раз просыпался под армяком, свернувшийся в клубок, и этот сон причинял ему невыносимую боль. Он шел к этому сну столько лет, и он дошел до него.
Мама рассказала ему потом, что в тот день ждала его с самого утра. Стояла на крыльце и ждала. Пятнадцать лет, год за годом, она представляла себе, как он растет, как из мальчика становится юношей, мужчиной. Ей этот сон тоже снился тысячу раз. Как открывается калитка, и во двор заходит ее младший сын. Высокий, взрослый, бородатый…
К ночи раны загорелись, заныли, и Нечай, выспавшись днем, никак не мог удобно улечься, то ему было холодно, то колючий тулуп жег спину, то его разбирал кашель, то хотелось пить. Мама вставала, но он отправлял ее спать, только она все равно не спала, прислушиваясь к его дыханию и готовая в любую минуту бежать на помощь. Уснул он под утро, измученный и изрядно приунывший. И тогда увидел этот счастливый сон.
Давно рассвело, и дома никого не было – все ушли в церковь. Наверное, он и проснулся от непривычной тишины. А может от робкого стука в дверь? Стук повторился, и Нечаю показалось, что он его уже слышал. Отвечать не хотелось, шевелиться – тоже, и он решил просто подождать. Через минуту дверь скрипнула и в щелку просунулась лохматая голова Стеньки.
– Дядя
– Заходи, – Нечай скривился, – я не сплю.
Стенька пролез в дверь и осмотрелся.
– Никого нет?
– Никого, – кивнул Нечай.
Стенька вздохнул, подошел поближе и присел на корточки.
– Я… наверное, не надо было мне приходить… И говорить тебе не надо…
– Чего уж, говори, раз пришел… – Нечай выдавил улыбку.
– Туча Ярославич идола нашел. Отец Афанасий народ собирает, сейчас крестным ходом туда пойдут, идола жечь.
– Что, всем миром? – Нечай качнул головой.
– Не, все не хотят идти. Там такое в церкви творится щас… Мужики спорили, отец Афанасий больше часа проповедь читал. Говорил, это вам не сход… А мужики схода требовали, говорили – надо сходом решать, почему боярин за них решает? А тут как раз и боярин приехал, с отцом Гавриилом, и человек двадцать дворовых привез, и молодые бояре с ними. Сказал, что если идола мужики сжечь не позволят, завтра сюда стрельцы приедут, не только идола сожгут, но и зачинщиков к воеводе увезут. Мужики испугались, по домам расходятся… А отец Афанасий крестный ход собирает, иконы снимают… Человек десять уже набрал…
Нечай скрипнул зубами: вот и все… Не вышло… Ничего не вышло! Он стукнул по лавке кулаком. «Жертвенники их разрушьте, столбы сокрушите и истуканов их сожгите огнем…»
По домам, значит, расходятся? Стрельцов испугались?
Нечай вдруг вспомнил раскольников: они казались ему глупыми, смешными даже… Он спрашивал их: за что? За что вы умираете, за что терпите муки? Они отвечали: за веру. Он смеялся.
Теперь ему не было смешно. Там, где летом играют мертвые дети, гуще растет трава… Дарена плакала, когда им откликнулся древний бог… Возле идола воздух чище и вкусней… Это ли зовется верой? Наверное, нет. Только он там один – несокрушенный истукан. И если его сегодня не станет, куда Нечай пойдет завтра?
Так просто походя свернуть с тропинки, ведущей домой, снять шапку и сказать ему, как старому знакомому: здравствуй, древний бог. Так просто, и так хорошо…
Сжечь. Сжечь? В груди полыхнуло так жарко, и сердце стукнуло со злостью, и ярость залила глаза темными пятнами: Нечай оттолкнулся и сел, почти не чувствуя боли.
– Дядь Нечай, ты чего? – в испуге пробормотал Стенька.
– Ничего, – рыкнул Нечай, встал и, пошатнувшись, схватился за дверной косяк, – «…истуканов их сожгите огнем…» Не выйдет! Ничего у них не выйдет!
– Дядь Нечай…
– Помоги мне, а? – Нечай дошел до веревки, где перед печкой сушилось белье – вчерашние полотенца с ржавыми от крови разводами давно высохли.
Стенька молча, перепугано кивнул.
– Кровь пойдет, не хочу полушубок испортить… – пробормотал Нечай, – полотенцами замотаем, авось не протечет…
Отчаянно кружилась голова, и каждое движение тревожило чуть подсохшие раны: казалось, по тонкой запекшейся корочке бегут глубокие трещины. Опухшие, расшибленные мышцы не желали держать спину прямо: полушубок лег на плечи невыносимой тяжестью и заскреб жесткой овчиной по рубцам.