Учитель
Шрифт:
— Надо же! В один голос ушли! — сказал кто-то.
А председатель заметался и, подняв обе руки, закричал:
— Товарищи! Товарищи! Стойте, погодите!
Никто даже не обернулся.
Навашина оттерли от двери в коридор, и он уже отсюда понял, что в голосе председателя звенят самые настоящие слезы:
— Вы же люди, я извиняюсь, товарищи, я не так выразился!
— Ага, — сказал кто-то беззлобно, — запахло бензином, так испугался!
— Не тебя испугался, а корреспондента. Плевал он на тебя!
— Не скажи! Он мужик — не дурак! Он видит, что оборот негодующий.
— А вы чей? — спросила женщина, которой неправильно записали удой.
Навашин не успел ответить. Из десятого класса «А» вышел Ипполитов.
— Товарищ корреспондент! — окликнул кто-то.
— Я, — отозвался Ипполитов и запнулся на полуслове: — Сергей Дмитриевич?..
Когда Оля напомнила: «И еще вы сказали так…», Навашин слушал с удивлением: будто не его слова. А вот что он сказал когда-то Коле Ипполитову, он помнил очень хорошо. Кончалась первая четверть. Надо было выставлять отметки. А в седьмом классе пропал классный журнал. Классным руководителем в этом классе был Навашин, и преподавал он первый год. Он сидел в пустой учительской и раздумывал, как быть. Он обшарил все шкафы в школе и дома, хотя домой журнала никогда не уносил. Как ни странно, ему не приходило в голову, что виноват кто-нибудь из детей. Он был уверен, что был только один виноватый: он сам. Взял — и забыл. Сунул куда-то и не помнит куда. «Ну давай, — говорил он себе, — проделаем путь от класса до учительской». В понедельник после уроков он шел в учительскую с журналом под мышкой. Он был в этом уверен хотя бы потому, что у дверей учительской его поджидала Таня Клячко.
— Сергей Дмитриевич, что мне поставила за четверть Анна Игнатьевна?
Я спросила, а она: «Что заслужила, то и поставила». Но мне же надо знать! Сергей Дмитриевич!
Навашин остановился, открыл журнал. По математике у Тани стояло за четверть «плохо».
— Но как же, — быстро, стараясь подавить слезы, говорила она. — Как же так, ведь это несправедливо, она меня вчера переспросила, и я отвечала прилично. Она сама сказала: «Кажется, ты стала что-то понимать». Она еще сказала: «Что-то забрезжило…» Это все слышали. Я занималась, так занималась… Мне Володя помогал, а вы знаете, как он объясняет.
Они еще посидели с Таней в учительской, поглядели, какие отметки были у Тани в четверти. Он и сейчас помнит: там стояло три «плохо», два «посредственно» и в итоге «плохо». Тогда он сам проэкзаменовал Таню. Она очень долго думала над каждым вопросом, однако отвечала хоть и со скрипом, но верно. И еще успела поудивляться:
— А вы и математику знаете!
Он пообещал ей поговорить с Анной Игнатьевной, и девочка ушла. Он положил журнал в шкаф и ушел домой. А назавтра журнал исчез.
Он сидел в пустой учительской и раздумывал, как быть. Вдруг дверь открылась, и вошел Коля Ипполитов. Он сказал вполголоса:
— Сергей Дмитриевич, я знаю, кто взял журнал.
Навашин едва не спросил: кто же? Но вдруг понял, что дело непросто. Речь идет не о том, что кто-то из детей взял журнал и забыл отдать. Он понял: журнал кто-то взял тайком, а Коля об этом прознал и вот пришел шепнуть.
— Мне не нужен журнал ценой твоего падения, — сказал Навашин.
Коле было четырнадцать. Но он был начитанный мальчик и понял, что слова эти звучат патетически. Навашину было двадцать пять. Наверно, будь он старше, он нашел бы слова попроще, но он был молод и сказал: «Ценой твоего падения».
Он и сейчас помнит, каким малиновым румянцем залился мальчишка. Николай ничего не ответил. Повернулся и ушел. Потом было классное собрание. И говорилось все, что полагается говорить в таких случаях: пусть тот, кто виноват, встанет и скажет: «Это я». Иначе он трус. Да, молчать — трусость.
Сергей тоже взывал к совести и чести виноватого. Но виноватый молчал. Потом о пропаже стало известно директору. Он вызывал к себе весь седьмой класс поодиночке. Все отрицали свою вину и говорили, что ничего не знают. Тогда директор стал вызывать тех, у кого были плохие отметки: Таню Клячко и братьев Федорук. Логически рассуждая, виноват мог быть кто-нибудь из них. Сергей пошел к директору и… впрочем, он устал вспоминать. Он рассорился тогда с директором. Он попросил его больше не вызывать ребят. Директор сказал:
— Я хочу установить истину.
— Истина не стоит того зла, которое причиняют ваши допросы, — ответил Навашин.
С Ипполитовым у него всегда получалось как-то нескладно. Косо, что ли. Как в немом кино, Навашин не слышит слов, но видит потемневшее Колино лицо. Мальчишка хватает с парты портфель и выходит из класса. Что это было?.. Да, что же это было? Дети готовили вечер то ли для подшефной деревенской школы… то ли к Первому мая. Ипполитов сказал, что прочитает стихи. Навашин не помнил ни автора, ни самих стихов. Но он до сих пор помнил строчку:
Летать высоко, как Коккинаки.— По-моему, это может прокудахтать курица, — сказал он. — Человек произнести таких стихов не может.
Он взглянул на Колю и прикусил язык.
— Давай, выберем что-нибудь другое, — предложил он.
— Я не буду выступать, — сказал Ипполитов, схватил свой портфель и вышел из класса.
Да, чего ни коснись, все получалось нескладно, шиворот-навыворот.
Коля рос без матери, она умерла родами. Потом отец Ипполитова женился — об этом в Кленах много болтали: и потому, что он был известный в городе человек — командовал Кленовским военным округом. И потому, что новая жена его была совсем молодая, только лет на десять старше пасынка.
Навашин знал ее: она приходила на родительские собрания.
— Будем знакомы, — строго сказала она, придя в первый раз, — Мария Петровна Ипполитова. Союз семьи и школы сейчас во главе угла. Если будут жалобы на Николая, не стесняйтесь высказать, мы с отцом примем меры.
— Не постесняюсь, — пообещал Навашин.
Но жаловаться не пришлось: все были довольны Колей. Учится отлично. Ведет себя отлично. Товарищам помогает. Общественную работу ведет.
А Мария Петровна аккуратно ходила на собрания, осуществляя союз семьи и школы. Приходила и слушала, вцепившись глазами в того, кто говорил. У нее были свежие румяные щеки, свежие румяные губы и крошечные черные глазки — усталые, немолодые. Будто с чужого лица. Навашин кожей помнил ее цепкий, неотступный взгляд.
Она была хорошей мачехой: заботливой. Но Коля был большой парень, а ей, должно быть, не хватало маленького. И она решила взять ребенка на воспитание. И малыша, которого она выбрала, Сергей знал.
Когда наступала очередь Навашиных убирать в квартире, они звали Валентину Сергеевну. Ей было далеко за шестьдесят, но убирала она быстро, чисто, толково.
— Мне разводить мороку некогда, — говорила она. — Меня Виктор дожидается.
А Виктору минуло три года — был он кудряв, голубоглаз и очень весел. Заходил во все комнаты, получал где конфету, где кусок сахару. Вот этого-то мальчика и присмотрела Мария Петровна Ипполитова в парке на берегу Светлой. Одет он был бедно, а пришла за ним старуха и вовсе нищая на вид. Ипполитова навела справки. Оказалось, старуха вот уж года три растила сына умершей соседки. Никакой другой родни у парнишки не было. Ипполитова предложила Валентине Сергеевне отдать мальчика. Старуха отказалась. Та настаивала. Старуха и слышать не хотела о том, чтобы расстаться с мальчиком. И тогда его взяли у нее силой: чего, в самом-то деле! Пришел милиционер и взял. Разумеется, с разрешения горсовета. И гороно. И еще каких-то организаций. Старуха обезумела. Она обила все пороги, кидалась по всем известным в городе людям — плакала, ругалась, молила, проклинала.