Учитель
Шрифт:
— Очень. Иначе я взял бы другую тему.
— Иногда легче писать о том, что не очень любишь. Голова холоднее, глаза видят более ясно. Что, по-вашему, главное в Диккенсе? — И не дожидаясь ответа, сказал: — Мы забыли, что такое добро… Обыкновенное человеческое добро. Повседневное сострадание… вера в человеческую душу… Готовность помочь… Слезы сочувствия… Волнение при несправедливости — и при справедливости тоже… Неповторимость — каждой жизни, тревоги каждой судьбы… Диккенс при всех своих недостатках — величайший писатель, потому что он, как никто,
Дверь отворилась, и в комнату вошла девочка.
— Тетя Вера сказала… сказала, чтоб пить чай.
— Ты что ж не здороваешься? — спросил Малинин.
Сергей посмотрел на девочку, и у него защемило сердце. Некрасивая. Большие темные глаза смотрели испуганно из-под коротких бесцветных ресниц. Странные глаза, голые какие-то на маленьком бледном личике. Наверно, потому, что светлые тонкие брови едва приметны.
— Поздоровайся, — повторил Малинин, и девочка робко протянула Сергею маленькую руку.
— Иди, мы сейчас. — И Малинин легонько подтолкнул ее к двери.
— Так на чем же мы остановились? Да, Диккенс…
…Все, что говорил Малинин, было человеческой речью. Все, что кричала Манефа, было визгом. Над ее злобным лаем нельзя было задуматься, с ней нельзя было спорить. Из ее уст вылетали хриплые заклинания, а человеческих слов не было.
Но разве это довод? Враг на то и враг, чтобы маскироваться. Умный враг всегда найдет высокое слово и всегда сумеет спрятаться за высокой мыслью. Но можно ли ставить в вину человеку, что он приютил у себя дочку погибшего друга. Змеиное семя… Да… Гуляев, наверно, виноват.
У нас зря не сажают. Нет, у нас зря не сажают. Но девочка? При чем тут девочка?
Месяца три спустя Сергей приехал в Клены на зимние каникулы. Петр Николаевич был молчалив и мрачен. Против обыкновения, не расспрашивал ни о Москве, ни об институте, ни о Варе…
Приходил с работы, раскладывал на столе свой инструмент и начинал мастерить. На глазах у Сергея рождалась Колумбова каравелла. Петр Николаевич все делал сам: выточил крутую грудь корабля, острым ножичком выстругал стройную мачту, из белой холстины сшил паруса. Поблескивали слюдяные окошки, свешивалась с борта маленькая шлюпка…
А Сергей дни напролет читал письма Герцена. В ровном строю, в серой солдатской одежде стояли тома лемковского издания. И какой — наугад — ни возьми, с любой страницы звучали слова, обращенные прямо к Сергею. В этих книгах непрестанно шел разговор о том, что его мучило. Этот разговор начался давно, сто лет назад, и с тех пор кипел на этих страницах, не остывая.
Долг. Чувство. Честь. Истина. Сострадание. Милосердие. Совесть. Из всех этих слов только слово «долг» звучало сейчас с трибун и с газетного листа. Остальные слова умерли. Или оцепенели, как деревья зимой. Или погрузились в летаргический сон. Не слова, а призраки. Но вот Герцен не расставался с ними… И Малинин тоже.
— Понимаешь, — сказал однажды Петр Николаевич, вернувшись с работы, — подходит ко мне Львов — ну, помнишь, я тебе рассказывал? Архитектор, а заочно учится на истфаке. Подходит и говорит: «У вас, Петр Николаевич, я слышал, очень интересная библиотека и много книг по истории Гражданской войны…»
Петр Николаевич умолк. И озабоченно заходил по комнате.
— И что же? — с недоумением спросил Сергей.
— А то, что придется жечь…
— Что жечь?
— Книги. Книги, милый друг. Неужели ты не понимаешь, такие вопросы зря не задаются. Он прослышал. Хочет проверить. И значит, сюда не сегодня завтра заявятся. Надо жечь…
— Послушайте, парень интересуется историей, вы же сами говорили, что он с детства…
— Замолчи! Отстань! Почему ты такой настырный? Вот я сразу понял, что ты настырный, как только вы с матерью заявились на эту квартиру. Неужели ты не понимаешь, что может означать такой вопрос? Так прямо и заявил: «Очень интересная библиотека…»
…Ночью они затопили печь. Петр Николаевич снял с полки книгу — по серому фону переплета шли вперемежку красные и черные буквы: «Как вооружалась революция». Петр Николаевич оторвал картонный переплет, оцарапал руку и с остервенением бросил книгу в огонь. Пламя послушно вцепилось в легкие листы, и Петр Николаевич послал вдогонку «Поход на Вислу». Обложка обгорела с краю и задымилась.
— Мать твою… — сказал Петр Николаевич.
…Сергей отрывал переплеты, рассыпал книгу на страницы, Петр Николаевич посылал ее в печь по листку. Едва он кидал кипу потолще, огонь начинал задыхаться.
— Черт бы его подрал, этого Львова… архитектор. На кой бес ему история?
— А вам? Вы строитель. На кой черт вам история, и жития святых, и «Всемирный путешественник», и…
— Заткнись. Что у тебя там?
— Лариса Рейснер.
— Красивая была женщина.
— Может, оставим? Она умерла.
— Она была женой Радека. Давай сюда. — И Петр Николаевич сам отодрал темную обложку, на которой угловатыми красивыми буквами отчетливо было написано: «Фронт. 1918 год».
Воспоминания генерала Деникина… Воспоминания генерала Краснова… Воспоминания адъютанта Май-Маевского…
— Страшно? — спросил Сергей.
— Страшно, — ответил Петр Николаевич.
— А меня вы не боитесь?
— Заткнись…
— Чего вы боитесь? Ведь вы ни в чем не виноваты.
— Не говори о том, чего не понимаешь. Слышишь? В двери стучат… Все… Иди отопри. И сразу к себе в комнату. Ты ни при чем. Слышишь?
Сергей вышел в коридор, чуть постоял перед входной дверью, потом спросил:
— Кто тут?
— Сережа, это я…
Это была Арутюнова. Она плясала на свадьбе у приятельницы и в сутолоке забыла взять с собою ключи. Провинившись, она бывала очень вежливой и ласковой. Она очень извинялась, что нарушила Сережин сон.
— Поди, поди к себе, ложись, — причитала она.
А ему и впрямь пришлось сначала пойти в свою комнату — нельзя же было на глазах у Арутюновой в три часа ночи стучаться к Петру Николаевичу… О чем он думал, пока Сергей не шел?