Удача по скрипке
Шрифт:
Слышу, у соседей стенные часы хрипят: к бою, значит, готовятся. Я по этим часам на работу всегда вставала: точные они, старинные. И висят за стеной как раз над моим изголовьем. Бывало, расстроюсь к ночи, лежу на постели и слушаю, как они тикают. Бой у них колокольный, с малиновым перебором, на три этажа слышно: жильцы уж писали на эти часы заявление.
Блям! Ударило раз. Я коленки поджала, лежу ни жива ни мертва, и припомнилось мне, как я Тольку рожала. Привезли меня в родильную палату. "Ну, давай", - говорят, а я в слезы: "Не хочу, не сейчас, не умею!" Акушерка смеется: "Девять
Бум! Ударило во второй, и пошли колокольчики, перезвоны. "Мама, мамочка", - шепчу, как в палате тогда: в полный голос кричать я стеснялась. Пусть, мол, думаю, взрослые бабы дурным криком исходят: мне нельзя, я несовершеннолетка. Скажут: ишь ты какая, ребенка молчком завела, а сейчас разоряешься. Ну точь-в-точь как теперь: и страшно и стыдно.
Третий, пятый, десятый удар. Руки-ноги холодные стали. Может, встать? Может, папаню на помощь позвать? Что я все "мама" да "мама"? Мамы-то своей как раз я и не помню, очень рано она умерла, и пришлось отцу меня нянчить. Он жалел меня маленькую, обшивал и обстирывал, женщин в дом не водил: так и выросла я к мужчинам доверчивая. Гришке верила, как отцу, он и старше меня на одиннадцать лет, то-то я тогда, дурочка, радовалась. Вот как, думаю, повезло сироте: из отцовских-то рук прямо в Гришкины руки попала. Он тогда был веселый, мой Гришка-злодей, коротышкой все звал, пузатенькой...
Тут слезами я задавилась, в подушку уткнулась лицом и не слышала, как двенадцатый пробило. Только чувствую вдруг - холодок на языке, точно мятную конфетку съела. И легко сразу стало, спокойно внутри: помню, даже засмеялась я от облегчения. Вот и все, говорил мне, бывало, Гришуточка мой, а ты, дурочка, боялась. С этим и заснула, а спала до чего хорошо - ну прямо как будто убитая.
В семь часов просыпаюсь - как заново родилась: улыбаюсь лежу, спокойная, собой довольная. В доме хлеба ни крошки, на первое нет ничего, а я потягиваюсь себе да пожмуриваюсь. Пастилы захотелось: ну смерть как хочу пастилы. Впору встать да бежать в магазин. Ладно, думаю, заверну по дороге в кондитерскую, килограмм куплю и на пункте одним духом слопаю.
Только слышу вдруг - шорох по комнате, белый кто-то идет. Невысокий, и по полу тихо ступает. И подумала я без страха: вот она, душа моя, выхода найти не может. Села я на постели, ночнушку на груди запахнула.
– Кто там?
– спрашиваю.
– Мама, это я, не бойся, - отвечает мне Толиков голос.
– Что-то душно, не спится.
И от этих от слов сердце кровью мне сразу ошпарило. Встала я, свет зажгла - и на сына гляжу, словно в первый раз его вижу. Стоит мой маленький у окна, скрипочку к животу прижимает. Бледный, тощий, ушастый, из-под майки все кости наружу, головенка стриженая, шишковатая. И лицо незнакомое, ни Гришкино, ни мое. Господи, думаю, да никак я его разлюбила?
– Мама, я поиграю немножко, - говорит мне сыночек.
– Что-то вдруг захотелось. Можно, мама?
Собрала я все силы: да это же Толенька мой, я ж в него свою душу вложила. Пересилила себя, за стол сажусь и головой ему ласково киваю:
– Поиграй, сыночек, поиграй.
Положил он свою скрипочку на плечо, подбородком ее прижал, длинноносый сразу стал, горбатенький. Пальцем струны потрогал и заиграл. Детским голосом заговорила скрипка, быстро так забормотала: "Что же это со мной, что же это со мной...
– И протяжно потом: - ...де-елают?.."
Сжалась я вся в комочек, сердце, как у птицы, стучит: не поддамся я старухе, нет, не поддамся. Ишь чего выдумала! Как любила я его, так и буду любить, и жалеть его буду по-прежнему. Кто ж его еще пожалеет, если не я?
Тут и дед наш проснулся. Заворочался, притих, слушает. А сыночек играет: "Что же это, что же это, как же это со мной, как же это?"
– Ах, Зинуша, - говорит отец, - хорошо мне, Зинуша. Дожил все-таки, и мы как люди... На скрипке играем. Это ж жизнь! Я теперь поправляться начну. И в груди облегчение.
Обернулась я - торчит среди белых подушек комариное его лицо: глазки острые, ротик сморщенный. Стало мне обидно, нехорошо.
– Поправляться начнешь?
– говорю я со злобой.
– Ты уж пятый месяц так поправляешься. Сколько крови моей выпил - и все больной. Не идет тебе впрок моя кровушка.
Ничего не ответил отец. Отвернулся к стене, плечи к ушам подтянул и лежит неподвижно.
– Что ж ты, сыночка, перестал?
– говорю я своему Толику.
– Играй, ненаглядный, играй, никто тебе не мешает.
Смотрит Толик на меня и мотает головой.
– Не хочу, - говорит. И скрипку на подоконник откладывает. Отвернулся, набычился.
– Зачем ты мне деда обидела?
Как услышала я эти слова - прямо вся побелела. Вскочила, ладонью по столу - хлоп!
– Ах ты дрянь!
– говорю.
– Как ты смеешь вопросы мне задавать? Ну-ка живо прощенья проси у матери.
– Нет, сначала ты попроси, - отвечает мне Толик и смотрит на меня исподлобья.
– У кого? У тебя?
– Нет, у деда. Мне его жалко.
– Ах, тебе его жалко?
– Помутилось у меня в голове, подскочила я к сыну, за плечи его - и давай трясти.
– А меня тебе не жалко? Меня, свою мать, ты хоть раз пожалел? Вы хоть раз меня с дедом спросили, что я в жизни хорошего видела?
Испугался мой Толик, головенкой мотает, а в глазах ни слезинки, одно только недоумение. Никогда я его раньше пальцем не трогала.
Тут отец с кровати слез. Подбежал ко мне босиком, в нижнем белье, прыгает вокруг, за руки меня хватает.
– Зинка, доченька, не надо его!
– кричит.
– Не бей, отпусти ребенка!
– А, и ты его жалеешь!
– шумлю.
– Кто же меня-то пожалеет, что всю жизнь я, как проклятая, с вами мучаюсь?
Силы у отца - на мышиный писк. Повела я плечом - так он на пол и повалился - сидит на полу, руки тянет ко мне и просит:
– Ради бога, прости нас! Ради бога, прости!
Отпустила я Толика, села за стол, обхватила голову руками и глаза закрыла. Господи, думаю, на работу бы поскорей. Выйти бы поскорее на улицу.
Открываю глаза, - стоят они оба передо мной: отец, как лебедь, весь в белом, и сыночек мой в майке и в трусиках.