Ударивший в колокол
Шрифт:
«Обессилил» — это было довольно точное определение того упадка сил, который в эти дни переживал Герцен. Что чему предшествовало, смерть любимого детища — «Колокола» — депрессии или наоборот, трудно сказать. Были разные причины падения его жизнелюбивого тонуса, и немалую роль здесь сыграли семейные неурядицы, а едва ли не главнейшая — та, что дети Герцена становились чужеземцами. «Обыностранивание» их было для него горем. Он ничего не ответил Бакунину, но Огареву сказал:
— Время идет, силы истощаются, пошлая старость у дверей… Мы даже работать продуктивно не умеем — работаем то невпопад, то для XX столетия. Ни успеха, ни денег… И серая скука маленькой дрянненькой
Какая необычная для Герцена речь! Но она не потеряла ни силы, ни пронзительности. Даже в своей упадочности он сохраняет мощь.
Однако Огарев, чья мягкая женственная натура в последнее время стала заметно испытывать влияние Бакунина, внял его протестам и повел разговор о воскрешении «Колокола» — обиняками, но достаточно явственно:
— Как ни скверно положение, но мне работать хочется, и задач так много, что не знаю, как и сладить.
Сочувственного отклика у Герцена эти ламентации Огарева не встретили. К прежним доводам против воскрешения «Колокола» прибавился еще один: появившаяся у Огарева склонность следовать призывам Бакунина, его философии разрушения. Герцен оставался тверд. В ответе его Огареву есть оттенок осуждения нового увлечения Огарева. Ответ этот короток и произнесен с какой-то хмурой решительностью:
— Для возобновления «Колокола» нужна программа — даже для нас. На таком двойстве воззрений, которое мы имеем о главном вопросе, нельзя создать журнала. Читать нас никто не хочет.
Значит ли это, что между старыми друзьями пробежала черная кошка? Конечно нет! Пусть жизнь и потрепала их тюрьмами да ссылками, изгнанием с родины, женскими изменами и смертями близких, они остались все теми же верными друг другу восторженными мальчуганами, которые поклялись на Воробьевых горах в преданности делу борьбы за свободу народа. Мало есть вещей на свете, могущих по крепости своей сравниться с мужской дружбой, если в ней личная симпатия сливается с идейной близостью, как это бывало не раз в жизни людей, — у Герцена и Огарева, у Маркса и Энгельса, у Пушкина и Нащокина, у Толстого и Черткова.
Да, в своем решении прекратить издание «Колокола» Герцен был тверд. До него начали доноситься иные веления времени. У него было явственное ощущение перелома эпох. Он как бы слышал скрип поворота истории. Он всегда ощущал время как живую материю, подвижную и предсказуемую. Отсюда его поразительные догадки о будущем, предвидения, почти пророчества.
«Если не в нынешнем, то в будущем году весной будет война…» — сказал Герцен накануне франко-прусской войны.
Ему возражали. Особенно кипятилась Наталья Алексеевна. Она со свойственной ей несдержанностью почти кричала о том, что Германия разрознена на отдельные маленькие государства, и как раз сейчас граф Бисмарк погружен в хлопоты по их объединению, и Германии, стало быть, не до войны. А Франция, доказывала она с жаром, смакует свое мирное процветание, чему свидетельством всемирная выставка в Париже.
Герцен хладнокровно возражал, стараясь умерить пыл жены: ее горячность легко переходила в обиду и затяжную ссору:
— Модный оттягивающий пластырь — всемирные выставки. Пластырь и болезнь вместе, какая-то перемежающаяся лихорадка с переменными центрами. Все несется, плывет, идет, летит, тратится, домогается, глядит, устает. Ну, а выставки надоедят — примутся за войну, начнут рассеиваться грудами трупов, лишь бы не видеть каких-то черных точек на небосклоне…
Благородного намерения хладнокровным тоном пролить спокойствие на возбужденность Натальи Алексеевны Герцен придерживался недолго. Темперамент брал свое, и речь его, начатая
В эти дни Герцен писал Огареву: «Был Тургенев… сед как лунь». Но и сам Герцен был сед, а ведь ему и шестидесяти не было. Но необычайной своей подвижности он не утратил. Его видели в политических клубах Парижа, на лекциях, на митингах, особенно многочисленных в те тревожные дни. Париж кипел. Произошло политическое убийство: был убит радикальный журналист Виктор Нуар. Террористом оказался член императорской фамилии принц Жозеф-Шарль-Пьер-Наполеон-Бонапарт, кузен императора Наполеона III.
«Все это волновало Герцена, — писал Петр Дмитриевич Боборыкин, бывший тогда в Париже, — точно молодого политического бойца. Он ходил всюду, где проявлялось брожение…»
Чутье не обманывало Герцена: он чувствовал приближение чрезвычайных событий — революции, но также и войны. Он не знал, что из них ближе. «Что будет, не знаю, я не пророк; но что история совершает свой акт здесь… это ясно до очевидности».
Он возвращался домой поздно вечером, усталый, непривычно молчаливый. Он мягко попрекал жену за то, что в эти бурлящие историей дни она не покидает дома.
— Ты бы видела эту демонстрацию! — говорил он. — Более ста тысяч парижан вышли на улицу, чтобы протестовать против убийства Нуара. И я думал: где же моя Натали, где моя Консуэла, которая когда-то шагала с красным знаменем в руках в рядах итальянских революционеров?
Воспоминания эти растрогали их. Впрочем, Герцен говорил мало. И не только потому, что он устал. Странное раздумье овладевало им.
Он подошел к книжным полкам и снял томик своих статей — статей ли? Какое холодное слово! Художественной публицистики? Ну, в этой терминологии пусть разбираются критики. Пророчество? Вот то слово! Истинный жанр. И если библейские пророки, все эти Даниилы, Исайи, Иеремии, сколько их там ни было, — публицисты своего времени, то кто я такой, если не сегодняшний вариант библейского пророка нашей современности? И он прочел в «Концах и началах»:
«…Еще много прольется крови, еще случится страшное столкновение двух миров. — Зачем она польется? — Конечно, зачем? Да что же делать, что люди не умнеют? События несутся быстро, а мозг вырабатывается медленно».
Мозг!.. «Провентилируй свой интеллект…» — вспомнил он почему-то песенку, которую ему когда-то напели колеса, когда он впервые катил по железной дороге. Почему вдруг вспомнилось? Это-то он знал. Этого не объяснишь ни Натали, никому другому. «Провентилируй свой интеллект!» Это значит разбуди или, еще лучше, подыми на ноги дремлющие силы твоего мозга — те, что покоятся в таинственном сером мраке коры больших полушарий. Там не видно ни зги и только иногда сверкающими зигзагами проносятся мысли, пророчества, к коим я отношу мое предсказание франко-прусской войны. Надо об этой сокровенной силе мозга сказать Саше, пусть он исследует явление как физиолог. Или Фогту? Нет, Фогт слишком скептик. А в пауке необходимо некоторое количество веры — веры в конечное торжество истины.
Он отбросил книгу с такой досадой, что Наталья Алексеевна удивленно посмотрела на него.
— Каждый год, — сказал он довольно мрачно, — сбывается что-нибудь из того, что мы предсказываем; сначала это льстило самолюбию, потом стало надоедать…
— Даже когда ты оказывался прав?
Она искренне удивилась. Ей было непонятно, как это человек может досадовать на то, что он оказался прав.
— Мне жаль, что я прав, — сказал Герцен с силой, — я — словно соприкосновенный к делу тем, что в общих чертах его предвидел.