Ударивший в колокол
Шрифт:
Узнав об этом, Герцен вспомнил небольшую притчу, рассказанную ему одним проезжим. Герцен с удовольствием повторял ее. Полные губы его, которых не закрывала борода, сохраняли при этом насмешливый изгиб. На небольшой почтовой станции после воцарения Александра II повесили его портрет. Но голова нового царя как-то неестественно держалась на его плечах. Оказалось, что на портрете Николая I замазали голову покойного императора и пририсовали голову Александра II.
Выслушав эту притчу, Бакунин кисло улыбнулся и сказал, что переименование стихов полезно для революции.
Стихи с новым посвящением, прославляющим Нечаева, были изданы и
Гипнотическая сила Нечаева отскакивала от Герцена, как мяч от стены. Экзальтированность Нечаева на него не действовала. Слишком хорошо он знал эту породу. У него был печальный опыт — Натали Захарьина, Наталья Тучкова, Энгельсон, Кельсиев. Немного ему понадобилось времени, чтобы распознать основные черты в характере Нечаева — непомерное честолюбие, страсть главенствовать — этот человек с неудержимой силой рвался в вожаки. И второе: полная аморальность, все позволено, если это полезно для революции, а полезно ли — решает он сам.
Неприятно поражала Герцена и неинтеллигентность Нечаева, вернее — полуинтеллигентность, что еще хуже. В сущности, Нечаев ненавидел интеллигенцию. Сила характера, волевая натура соединились в нем с комплексом неполноценности. Из этого теста формируются деспоты. Когда им повезет, они вскарабкиваются на трон, и тогда горе народу.
Понадобился целый ряд неблаговидных поступков Нечаева, чтобы у Бакунина наконец открылись на него глаза. Предприимчивость «беспардонного юноши» вызвала возмущение даже у него, не слишком церемонного в вопросах морали. Одно дело разбой как теоретический тезис, другое дело, когда с тебя живьем сдирают шкуру.
«Способ действия его отвратительный, — признавался с горечью Бакунин, — он похитил наши письма, он нас страшно скомпрометировал, одним словом, он вел себя, как негодяй…»
— Но кто он, в конце концов, такой, этот ваш экс-любимец? — спросил Герцен.
Огарев пожал плечами:
— Одним он говорил, что он сын мещанина, другим — что сын священника.
— Думаю, — заметил Герцен, — что справедливо второе. В Нечаеве есть что-то протопопоаввакумовское.
— Что ж, поповское сословие дает немало славных революционеров.
— Да… — задумчиво молвил Герцен. — Что-то есть в служении богу такое, что отвращает от него мыслящих людей и зарождает в них протест против владык небесных и земных.
— Во всяком случае, — сказал Огарев, — хорошо, что Нечаев не дворянин, а разночинец.
И с некоторой опаской посмотрев на Герцена, заговорил быстро, боясь, чтобы Герцен не перебил его:
— Справедливо говорит Бакунин, что Маркс искусственно раздувает значение рабочего класса. Есть в обществе более революционные силы…
Герцен устало вздохнул. Снова он услышал в негромком голосе Огарева эхо бакунинского громыхания. Потом принялся терпеливо втолковывать ему:
— Присмотрелся бы ты, Ник, получше к тем, кто идет за Бакуниным и его «Альянсом»: швейцарские кустари-часовщики. Их разоряет развитие крупного производства, и, растерянные и озлобленные, они кинулись в сногсшибательную любительскую болтовню Бакунина и Нечаева о блаженном царстве безвластия.
Огарев замотал головой:
— Нет, Александр, не зажмуривай глаза на действительность. В лице Нечаева подымается в России новый пласт людей, даже если он сам из попов. А это вполне возможно, ибо он преподавал в питерском Сергиевском приходском училище закон божий.
Герцен захохотал:
— Это все равно, что поручить преподавание закона божьего сатане!..
Их было всего четыре письма «К старому товарищу».
Эти восемнадцать страниц Герцен писал более полугода. Не все сразу, конечно. И не только их. Но они дались ему ценой длительных раздумий над ходом современной ему истории.
Адресат — Бакунин. Но был у этих писем Герцена еще один адресат: он сам. Это в некотором роде исповедь — нет, не нравственная, а, так сказать, философски-историческая, отчет, что ли, самому себе в некоторых решительных переменах, происшедших в сознании. Сам-то Герцен называл их как будто и не очень серьезно: то «дельные и едкие письма», то «премеморий». Но это его facon de parler [67] . Дочь его Лиза читала параллельно «Записки» Мейзенбуг и «Былое и думы». Вот ее «рецензия»:
67
…facon de parler — манера выражаться (фр.).
«Твои мемуары лучше, потому что ты все весело рассказываешь».
Право, эти непосредственные слова девочки обрадовали Герцена, пожалуй, не меньше, чем давний отзыв Грановского, назвавшего его «великим писателем». Да, великий, но и «веселый», то есть легкий и глубокий. Его слово веско и жизнерадостно. В нем пульсируют ум и энергия.
Бакунин прочел в рукописи Первое письмо (в своем раннем варианте оно называлось «Между старичками»), По словам Огарева, оно Бакунину понравилось, но он просил не публиковать его. В том, что оно так уж понравилось ему, можно усомниться — почему же он в таком случае возражает против его публикации? Не потому ли, что Герцен восстает против бакунинской тактики насилия? Не потому ли, что приравнивает социальные идеалы Бакунина к «каторжному равенству Бабефа» и «коммунистической барщине Кабе»? «Из нашего мира не сделаешь, — восклицает Герцен, — ни Спарту, ни бенедиктинский монастырь».
Второе письмо еще категоричнее. Оно начинается с похвалы «международным работничьим съездам», то есть конгрессу I Интернационала, основанного Марксом:
«Работники, соединяясь между собой… составляют первую сеть и первый всход будущего экономического устройства…»
Нередко в жизнеописаниях Герцена отмечают со вздохом сожаления, что он повернулся лицом к I Интернационалу только под самый конец своей жизни. Или: «Герцен признал огромную роль I Интернационала накануне своей смерти». И так далее. Это выглядит так, словно Герцен знал, что умирает, и принялся спешно спасать свою душу, приняв отпущение своих либеральных грехов и причастившись к святым дарам марксизма.
Пятидесятивосьмилетний Герцен отнюдь не предвидел своего близкого конца. Во всяком случае, можно со значительной долей вероятия допустить, что после того, как политическая мысль Герцена нащупала истинный ход общественного развития, она в своем дальнейшем логическом росте могла привести его в стан Маркса.
Разумеется, Бакунину пришелся не по вкусу этот новый поворот в убеждениях Герцена. И Герцен прямо говорит об этом Огареву не без тайной мысли воздействовать и на него:
— Бакунин поссорился из самолюбия, он поссорился из-за того, что я с иронией смотрю на ложь его речей и расплывчатость его программы. Он на меня дуется, потому что я прав.