Ударивший в колокол
Шрифт:
Когда взглянешь на суровое, словно вытесанное из гранита лицо Кетчера, не скажешь, что он весельчак, буян, выпивоха, богема и большой охотник до назидательных советов, которые только смешили его друзей. Но очевидно, эта страсть к поучениям была его преобладающей чертой, и она под старость дала себя знать, когда Кетчер превратился в ханжу, брюзгу и реакционера. Его тяжеловесные прозаические переводы пьес Шекспира вызывали смех своей неуклюжестью. Тургенев почтил их эпиграммой:
ВотИ сейчас он азартно встревал в споры, то и дело вспыхивавшие за столом. Но где ему угнаться за Герценом! Медлительный Анненков смотрел на Герцена удивленно, с примесью восхищения. Его поражал этот неистощимый вулкан остроумия, эти неожиданные соединения в одну упряжку, казалось бы, далеко отстоящих друг от друга понятий, и при этом с проникновением в самую суть предмета, хотя он порой не брезговал и блестящей игрой слов. Герцен в конце концов заметил несколько оторопелое выражение лица Анненкова и истолковал его неправильно.
— Вы со мной не согласны? — спросил он, впиваясь в Анненкова энергическим взглядом и готовый броситься в новый бой.
Анненков сказал, отдуваясь:
— С вами ходишь точно но краю пропасти, с непривычки голова кружится.
Споры за обеденным столом в Соколове далеко не всегда были безобидными. Порой они взрывали самые коренные проблемы, нравственные и политические, и иногда оказывалось, что убеждения самых близких людей совсем не совпадают, а временами полярно противоположны.
Собственно, это назревало давно. Но, любя друг друга, Герцен и Огарев, с одной стороны, и Грановский с другой, избегали прямого столкновения. Это волновало Герцена. Он поверил свою тревогу дневнику:
«Наши личные отношения много вредят характерности и прямоте мнений. Мы, уважая прекрасные качества лиц, жертвуем для них резкостью мысли. Много надобно иметь силы, чтобы плакать и все-таки уметь подписать приговор Камиля Демудена!»
Вот из-за Робеспьера, подписавшего этот приговор, была первая вспышка за обеденным столом в Соколове. По началу разговора это трудно было предвидеть. Грановская сказала, что ей очень понравилась статья Герцена о публичных лекциях ее мужа.
— Спасибо, Елизавета Богдановна, — ответил улыбаясь Герцен.
Он сидел рядом с ней и поцеловал ей руку.
— Да это же общее мнение о твоих чтениях, — продолжал он, обращаясь к Грановскому. — Чаадаев говорит, что твои лекции — это событие. Жаль только, что ты удерживаешься на средних веках. Новое время дало бы тебе бесценный материал для сравнения с нашей действительностью.
— Это так, — сказал Грановский, — но ведь французская революция — это опасная почва. Самые имена Марата, Дантона, Робеспьера подействуют на наших охранителей, как красная тряпка на быка.
Вмешался Кетчер:
— Мне говорили, Тимофей, что Белинский осуждает твое отношение к Робеспьеру. Он, напротив, его яростный поклонник. Это верно, Александр?
Герцен молчал. Он не хотел ввязываться в разговор о Робеспьере. Он не хотел подходить к невидимому барьеру, разделявшему друзей. За столом, еще минуту назад таким шумным, наступило молчание. Герцен сказал уклончиво:
— Белинский — фанатик, человек крайностей. Но всегда открытый, сильный, энергичный. Его можно любить или ненавидить. Я истинно его люблю.
— А Робеспьера? — вдруг раздался голос.
Это спросил Разнорядов, сидевший в конце стола.
Герцен недовольно посмотрел на него. Что за шустрый малый! Что это — наивность, доходящая до глупости, или что-нибудь посерьезнее? Он ответил по-прежнему уклончиво:
— Белинский из той же породы, что и Робеспьер.
Заговорил молчавший покуда Грановский. А ведь, в сущности, разговор-то шел о нем.
— Ты хочешь сказать, Александр, что, по мнению Белинского, убеждения — все, человек — ничто?
— Пожалуй.
— А ты как полагаешь?
Герцен вздохнул. Он не мог увернуться, он вынужден был нанести удар. Он сказал тихо:
— Я согласен с Белинским. Кетчер крикнул:
— Когда пал Робеспьер, тогда кончилась революция! И пришли к власти авантюристы. А Робеспьер был человек идеи!
— Да, он был человек идеи. Он был идейный палач.
Грановский сказал это тихо, но твердо, чуть шепелявя, как всегда, когда волновался.
Герцен смотрел на него с грустью. Ему вспомнились слова Белинского: «Тимофей — человек хороший, но одно в нем худо — умеренность». Он все еще не терял надежды затушить спор. Он сказал, стараясь перевести все в шутку, в беззаботную застольную болтовню:
— Ты Кетчера не слушай. Он вместо молитвы читает на ночь речи Робеспьера.
— Холодные и риторические, — проговорил Грановский с презрением.
И эта нотка презрения вдруг взорвала Герцена. Забыв о своих благих намерениях затушить разыгравшийся за столом спор, он вскричал:
— Если так, значит, ты осуждаешь Карла Занда? По-твоему, он не должен был убить этого мерзавца Коцебу, из-за которого гибли на каторге и в петле десятки людей?
Грановский оглянулся на жену. Щеки ее пылали. Она смотрела на Герцена с возмущением. Грановский устало провел рукой по лбу.
— Знаешь, Александр, в односторонность твоего мнения я не хочу вдаваться, — сказал он.
Герцен промолчал.
Они оба уходили от спора. На этот раз успели. Но груды взрывчатого материала по-прежнему лежали между ними.
Все вышли из-за стола и пошли прогуляться в поле. Анненков приблизился к Огареву.
— Николай Платонович, я не узнаю Герцена, — сказал он, — что он вдруг так мягок?
Огарев обмахивался самодельным веером из листа лопуха. Обильная пища разморила его. Он прилег бы с удовольствием, но не хотел оставлять Герцена: у него было предчувствие грозы. Спор о Робеспьере — это только первые отдаленные раскаты надвигающегося грома.