Удивление перед жизнью
Шрифт:
Как я уже говорил, после мучительного разрыва с Художественным театром Мария Осиповна Кнебель оказалась работником театра железнодорожников. Но об этом узнал Константин Язонович, и она вскоре стала главным режиссером Центрального детского театра. А уже потом — народной артисткой СССР, лауреатом Государственной премии, профессором.
А режиссер Анатолий Эфрос! Не Шах — Азизов ли пригласил его на постановку в Центральный детский, и с того времени имя Анатолия Васильевича пошло гулять по свету? На эфросовские спектакли трудно было попасть не только в Москве, но и в городе Миннеаполисе в Соединенных Штатах Америки. Да, да, мне повезло побывать там на премьере «Женитьбы» Гоголя, поставленной Эфросом, и я — живой свидетель блестящей этой постановки
И Олег Николаевич Ефремов. Два человека легонько подтолкнули его в спину, чтобы вывести на широкую дорогу: директор школы — студии МХАТа Вениамин Захарович Радомысленский и Константин Язонович Шах — Азизов. Когда Ефремов сыграл свою первую в жизни роль на профессиональной сцене — на сцене того же Детского театра, — он сразу обратил на себя внимание своей сценичностью, обаянием, тонкостью работы. А Константин Язонович мне рассказал:
— Посмотрел я его в выпускном спектакле студии МХАТа в роли Незнамова — и, честно вам скажу, не понравился: кричит, машет руками. Но Радомысленский говорит мне: «Возьми, хороший парень. Это он от волнения так скверно играл. Посмотри его еще в одной работе. Правда, он там почти без слов, но, может, разглядишь». Играл он слугу. Слов действительно почти не было, но, знаете, Виктор Сергеевич, приковал внимание, понравился… Рискнул, взял и, видите, не промахнулся. В большого актера вырастет.
И вырос Ефремов в громадного актера, в создателя театра «Современник» и в главного режиссера МХАТа. Но не только глаз и нюх были точными у Шах — Азизова. Была в нем какая-то отеческая заботливость, доброжелательность. Радовался он успехам своих актеров, режиссеров, авторов какой-то личной радостью, будто это все он сам сделал. Светился весь. Однако никогда не брал себе в собственность и на вечное пользование тех, кого открывал, кого ставил на ноги. Пошел ребенок. «Иди, милый, куда тебя ведут окрепшие твои ножки!» Боль в душе его, наверно, была, но он ее не выказывал. Ушел во взрослый театр Эфрос, ушел и Ефремов. Но до конца жизни интересовался Константин Язонович их работами — всеми, на всех спектаклях бывал. При его довольно грузной фигуре и неторопливости в движениях успевал он бывать на всех московских премьерах, на всех дипломных спектаклях, на всех заседаниях, собраниях, совещаниях.
Я уж не говорю, что в театре он вникал решительно во все дела, до самых их тонкостей и мелочей. Откровенно сказать, Константин Язонович был не только директором театра, но и негласным его художественным руководителем. И имел на это право, потому что знал театр, что называется, вдоль и поперек. Он, очевидно, и родился, если можно так сказать, с театральными генами. Недаром почти с отроческих лет ушел в театр и в юные свои годы переиграл в городе Тбилиси больше пятидесяти ролей. Он понимал и административную, и финансовую, и производственную сложность театра, знал и причудливую психологию авторов, режиссеров, художников. Совершенно не директорский характер носили его замечания на чтении пьес, приемке макетов, на репетициях. Это были мысли творческого человека. И замечания эти он делал всегда не в категорической форме, а просто высказывал свои соображения. Когда же его слова не принимались в расчет и в результате что-либо не получалось, он как-то обиженно произносил: «Ну вот, я же им говорил…» А если, наоборот, несмотря на его советы, у кого-то все получалось отлично, он добродушно смеялся: «Молодцы! Сумели доказать».
Я совсем не хочу, чтобы у читателей моих воспоминаний о Константине Язоновиче сложилось впечатление, будто он был мягкотелый, нерешительный дяденька. Нет, совсем напротив. Что Константин Язонович в театре полновластный хозяин — это понимали все. У человека, в руках которого есть власть, должно быть и своеобразное чувство властности. Я даже скажу, что Шах- Азизову это чувство нравилось, оно у него было, и недаром в театре его шутливо называли «шах». Другое дело, когда подобная эмоция захлестывает человека и превращает его черт знает во что — в самодура, мелкого тирана или, что
Я писал свою вторую пьесу. Писал тяжело, надсадно. Недаром говорят: вторая пьеса самая трудная. Она была еще не окончена, но в театре, в связи с тем что сезон закрылся и надо было строить репертуар будущего года, меня уговорили прочесть мою недоделанную пьесу в том виде, в каком она была. Я по малодушию и по глупости согласился, прочел художественному совету… и провалился с треском. Решительно все раскритиковали мою работу и так же решительно сказали, что из этого ничего не выйдет. В свое оправдание я лепетал, что, мол, пьеса еще не закончена, что я над ней буду работать. «Не надо, не надо, у вас ничего не получится, поверьте нам», — слышал я в ответ стройный хор голосов. И Константин Язонович сказал: «Не огорчайтесь, Виктор Сергеевич, напишите новую». Но я, даже прощаясь, все продолжал извинительно шептать: «Я доделаю, я доделаю…»
За лето я действительно пьесу дописал и уже в самом начале сезона принес ее в кабинет директора. Мы поздоровались. Я вручил рукопись.
— Это новая пьеса, Виктор Сергеевич?
— Нет, та же самая, что я читал вам весной.
— Гм… гм… — с какой-то непонятной интонацией произнес Шах — Азизов.
А я поспешил добавить:
— Но я ее дописал.
— Хорошо, — как-то неопределенно и совершенно невоодушевленно откликнулся он и взял из моих рук пьесу.
— Когда мне прийти за ответом?
— Завтра, — сказал Константин Язонович.
Совершенно необычный ответ! Молодые, да и немолодые авторы знают, что уже один такой ответ говорил о многом. Чаще всего предлагают зайти через неделю, через две, через месяц, через год.
Я пришел назавтра. Приветливая Анна Евсеевна, бессменный секретарь Константина Язоновича (увы, ныне ее уже нет на свете, и я скорблю об этом, потому что счастье нам дарят все люди, которые к нам доброжелательны), доложила о моем приходе, и я вошел в кабинет. Константин Язонович, как обычно, сидел за своим мощным письменным столом и что-то подписывал (и бумаги-то он подписывал с каким-то аппетитом, а не «подмахивал»). Увидев меня, он встал из-за стола, широко улыбнулся, быстро пошел ко мне навстречу и крепко обнял.
Прочел, прочел. Думал, не успею. Вчера был день рождения дочери, и мы его немножко отмечали. Но за ночь прочел… Слушайте, пьеса та же, но совсем не та. Молодец! Думаю, мы ее включим в этот сезон.
И включили. Поверьте мне, не каждый человек так свободно откажется от своего прежнего суждения. Сидит в иных людях какой-то черт и держит на привязи их естественные хорошие чувства, заставляя, что называется, выкобениваться.
После утверждения в работе моей первой пьесы мне был выдан постоянный пропуск в театр. Представьте себе, я храню этот пропуск и поныне. И с самого начала стал им пользоваться вовсю. Я не пропустил ни одной репетиции, хотя знал театральную кухню хорошо, много лет варился в ней, наблюдал вблизи великих актеров. Присутствовать же в качестве автора — совсем другое дело, совсем иной ракурс.
Большая и, может быть, лучшая школа для драматурга — наблюдать такой рентген. Конечно, если его делают талантливый режиссер и актеры.
А я сразу попал в академию! Очень хорошо помню, с каким тактом обращалась ко мне Валентина Александровна Сперантова («Ермолова детского театра» — так озаглавлена вышедшая о ней книга), если ей что-то было неясно, какая-либо фраза или сцена. Как деликатно она, да и другие обращались с просьбой что-нибудь изменить. А я — тут мне помогло мое актерское образование — довольно быстро понимал свои промахи. Откровенно говоря, эти промахи я понимал еще за письменным столом, когда писал пьесу, но из-за дурацкой мысли — а вроде бы и сойдет — допускал их. Позднее я убедился: актер всегда будет спотыкаться об эти кочки, коряги, колдобины.