Уготован покой...
Шрифт:
По временам открываются ему признаки не слишком активного военного присутствия. Одинокая антенна, торчащая на вершине далекого холма. Остов старого грузовичка у дороги. Три-четыре джипа пронеслись навстречу с самых дальних южных границ. Промелькнули мимо Ионатана, угрожающе наставив пулеметы, укрепленные на перекладине, что приварена прямо к капоту. Губы все больше пересыхали, да и в горле начало покалывать. Из глаз текли слезы. Но никогда еще Ионатану не было так хорошо.
Когда солнце там, за спиной, стало опускаться на землю, они въехали на равнину, покрытую сетью трещин. Пустыня плавно скатывалась в гигантскую расселину. Нивы встречались все реже, кое-где виднелись чахлые скирды, делянки ячменя с большими проплешинами, дикие заросли, пустоши. Коричнево-серые пятна кремниевого щебня темнели на склонах холмов, ломаной линией уходящих к востоку. За крутым поворотом дороги слезящимся глазам открылись отроги гор Эдома, окутанные вуалью голубоватого тумана. Скопище титанов-инопланетян, заблудившихся в этих местах. Давным-давно, в начале времен, странствовали горы, пожирая пространство за пространством, пока, утомившись, не рухнули прямо здесь, у Мертвого моря, подсекшего их сверкающими лезвиями — лучами, что отражаются от его ослепительной поверхности. Ночью горы, очнувшись ото сна, поднимутся во весь рост и коснутся затянутого туманом неба. Ионатан улыбнулся горам тонко и лукаво. И легонько помахал им рукой, едва ли не подмигнув: ну вот, еще немного — и я появлюсь! Вот-вот и я присоединюсь
Он вспомнил ту граничащую с омерзением ненависть, которую питал к пустыне его отец. Всякий раз, когда Иолек слышал слово «пустыня», лицо его искажалось, словно при нем произнесли непристойность. Порой он говорил о «завоевании пустыни». По его мнению, пустыни были позорным пятном на карте страны, напоминанием о грехе, давним злым врагом, присутствие которого несет в себе опасность. Против этого врага мы должны встать грудью, вооружившись тракторами, оросительными системами, химическими удобрениями, и сражаться с ним, пока цветение не победит последнюю из мрачных голых скал; «возрадуются пустыня и сухая земля, и возвеселится степь необитаемая», как сказано у пророка Исайи, ибо ключи забьют в пустыне и реки потекут по степи необитаемой. Еврейский плуг проложит свою борозду, озера возникнут там, где была бесплодная земля, и напоят ее своей влагой. Мы положим конец одичанию и вновь зажжем зеленое пламя по всей земле. А вот и пустыня… Я почти целый день не курил. Ни единой сигареты. И бородку начал отращивать. И уже никто не может мне сказать, что можно делать, а чего нельзя.
Солдат, сидящий рядом с водителем, вдруг закричал из глубин своего одеяла:
— Эй, приятель, тебе куда?
— Вниз.
— До Эйн-Хуцуба, идет?
— Идет.
И молчание. И едем мы в странном свете уходящего дня. И ветер свистит. И молчание.
Здравствуй, пустыня! Привет! А я тебя уже хорошо знаю. Твои красные утесы и твои черные утесы. Твои скальные осыпи, русла пересыхающих речек, которые бедуины называютвади. Контрасты. Каменные стены. Хитросплетения тайных расселин, наполненных дождевой водой и скрытых от глаз человеческих.
А я в детстве был очень послушным, и все называли меня «хорошим». Всю жизнь мне было стыдно того, что я такой хороший, простой, праведный, бесхитростный. И что это вообще значит — быть «хорошим»? Походить на теленка, белого и симпатичного, плетущегося в самом хвосте стада? Отныне все иначе. Отныне я и в самом деле «хороший». К примеру, я подарил свою жену парнишке, новому репатрианту. Пусть наслаждается ею на здоровье и перестанет мучиться и страдать. А родителей своих я одним махом избавил от проблемы, которая отравляла им жизнь двадцать лет: встали они поутру и обнаружили, что проблема исчезла. Пусть будут мне благодарны! Кончено. А Римоне я преподнес нового мужчину, который — за те же деньги — еще и маленький ребенок, расти и балуй в свое удовольствие. И Тию я им оставил. Моя постель — ваша. Даже красивый шахматный столик, который я так искусно вырезал из масличного дерева, оставлен вам в подарок. Потому что я такой хороший. Потому что таким я был всегда. Потому что это долг каждого из нас — постараться быть хорошим, и тогда страдания исчезнут. К сирийцам, которых мне пришлось убивать, я не испытывал ненависти, у меня не было к ним личных счетов: они пришли, чтобы убить нас, но мы их одолели. Должны были одолеть. Срулик-музыкант сказал однажды, что в мире слишком много боли и наша обязанность — уменьшать эту боль, а не прибавлять к ней новую. Брось, сказал я тогда Срулику, и ты туда же со своим сионизмом. Очень просто. Ибо это и есть сионизм, сионизм от самого сердца. Леви Эшкол, мой отец, Срулик да еще Давид Бен-Гурион — все они самые прекрасные, самые удивительные евреи, когда-либо существовавшие на свете. Даже в Священном Писании не сыщешь подобных. Даже пророки, при всем к ним почтении, были, в конечном счете, людьми, произносившими великолепные слова, но ничего не создавшими. А эти наши старики осознали вдруг полвека назад, что гибель грозит всему еврейскому народу, что надвигается великое несчастье. И тогда взяли они свою судьбу в собственные руки и все вместе ринулись вперед, не на жизнь, а на смерть бились они — головой об стену. Стену они проломили и добились того, что теперь есть у нас страна. И за это я готов сказать им: «Почет вам и уважение!» Вот и вслух могу произнести. И крикнуть могу. Пусть услышат и горы, и долины с пересохшими руслами рек, и этот пустынный, скорпионий ландшафт за бортом грузовика. Пусть услышат и усвоят раз и навсегда: «Почет вам и уважение, Иолек Лифшиц, и Сточник, и Срулик! Да здравствуют Давид Бен-Гурион и Леви Эшкол! Да здравствует Государство Израиль!» Один из таких людей — Берл Кацнельсон, не доживший до провозглашения нашего государства, но отдавший все силы, чтобы оно было создано; ноготь с мизинца таких людей, как он и его сподвижники, стоит дороже, чем весь этот недоделанный Уди, чем Эйтан с Чупкой и одноглазым Моше Даяном в придачу. Мы мусор, а они спасители Израиля. Во всем мире нет сегодня им подобных гигантов. Даже в Америке нет. Взять хоть того же Заро — слабак, презренный и отверженный, а не за ним ли гонялся с ножом весь мир? С тех пор как он появился на свет, весь мир хотел его убить и едва не убил: и немцы, и русские, и арабы, и поляки, и румыны… Кто только ни пытался… Греки, римляне, фараон… Все нападают, словно дикие звери, чтобы уничтожить парня с нежной душой, гитариста Божьей милостью, мыслителя с возвышенными идеями, чувствительного сверх всякой меры. И если бы не мой отец, не Берл, не Срулик, не Аарон Давид Гордон и все остальные, то куда бы ему бежать? И где во всем этом дерьмовом мире могли принять его как у нас, без лишних вопросов, немедленно предоставить работу и жилье, открыть ему сердце, дать красивую женщину, и уважение, и новую жизнь? Да здравствуют Бен-Гурион и Эшкол, да здравствует кибуц! Честь и слава Государству Израиль! Дай-mo Бог, чтобы и я был человеком, каким следует быть, а не этаким избалованным дерьмом, не скифом, не татарином. Если бы я только мог не бежать без оглядки, а пойти вечером к отцу и просто сказать ему: «Прибыл в ваше распоряжение, командир. Прошу дать мне любое задание. Надо в гараж — пойду в гараж. А может, я должен стать кадровым военным? Или основать новый кибуц, прямо здесь, в солончаковой степи? Или в одиночку пробраться в Дамаск и уничтожить одним махом и врача-гинеколога, и врача-окулиста? Я готов. Есть, командир! Я исполню все ваши приказания. Так точно, командир!» Вот только, когда отдам я вам все, что имел, останется мне одно — отправиться в Петру, на развалины высеченного в скалах древнего города набатейцев. Сегодня же ночью или, самое позднее, завтра. Туда устремляются молодые искатели приключений, и пятнадцать из них уже поплатились за это жизнью. Вот и мне не остается иного выхода, кроме как отправиться туда и погибнуть для пользы дела. В точности как Ионатан, дрянной сын библейского царя Саула: парень не годился в цари, да и вообще был ни на что не годен, и все, что ему оставалось, — это пойти воевать, погибнуть в бою и смертью своей заповедать тем, кто по-настоящему хорош, кто может быть полезен своей стране и внести весьма важный вклад в библейское повествование, чтобы жили. Почет тебе и уважение, Ионатан, сын царя Саула, павший на высотах Израилевых! Почет и уважение царю Давиду, оплакавшему друга своего Ионатана в песне, что рвалась прямо из сердца! Слава Давиду, спасителю народа Израилева! И прости меня, мудрец Спиноза, что не вдруг осознал я всю глубину твоих слов: у каждого человека свое предназначение в жизни и нет у него иного выбора, кроме как это предназначение постичь. И принять все с открытой душой. И этот песчано-пыльный ветер Негева. И эти сумерки, когда и гора, и холм, и вади, и отвесная скала, и лезвие утеса — все словно охвачено внезапным, холодным, темным пламенем, все тихо, и безмолвствует Всевышний, заставляя молчать и тебя, чтобы ты наконец усвоил: эта жизнь еще не все. Ибо есть иные миры. Мир черного камня. Мир Мертвого моря с его белой ядовитой солью, похожей на пламенеющие снега. Мир темно-коричневого кремния и другого, светло-коричневого камня, названия которого я не знаю. И есть еще небеса, пурпурные на рассвете, фиолетовые и зеленовато-желтые на закате, дымно-красные у высоких восточных гор. И отвесные скалы, глубокие расщелины, зубастые, острые утесы, похожие на страшные древние создания, задремавшие в сумерках. И хаос ущелий, хитросплетения пересохших русел, разбегающихся и норовящих воссоединиться. И темнокожие люди в низких шатрах у догорающих костров среди песка, среди ослиного и верблюжьего помета. И все — абсолютно все! — во Вселенной разумно. Все великолепно. Даже запахи этого ветра… Надо познать себя, изжить в себе избалованного ребенка, стать взрослым, стать человеком, с благоговением принимать закатные небеса, чтить пустыню, почитать отца и мать своих и наконец-то, наконец-то зажить хорошо, как говорит Азария, и как написано у Спинозы, и как ты сам хотел бы жить, но всегда стыдился из-за собственной глупости, из-за своей дурацкой тоски. Любая тоска — это отрава… Еще чуть-чуть — и будет Эйн-Хуцуб. А оттуда пройдем немного пешком. Пока не выясним, как обстоят дела.
С последним закатным лучом прибыл Ионатан в Эйн-Хуцуб. Поблагодарил подбросивших его сюда солдат, и те моментально исчезли, растворившись среди строений, очертания которых размывала надвигающаяся темнота. Он взвалил свое снаряжение на плечи и пошел искать, где бы поесть и попить. Фонари у дороги уже зажглись. Шум электрогенератора сотрясал тишину пустыни. Ионатан еще не разобрался, что перед ним — военный лагерь или заброшенное пограничное поселение. Возможно, здесь размещалось подразделение друзов, особой религиозно-этнической группы, издавна живущей в Эрец-Исраэль и поставляющей отличных бойцов для израильской армии. Или то был опорный пункт обычной армейской части либо пограничников, место, где находят приют все, кто несет патрульную службу в пустыне. И публика здесь попадалась самая разношерстная: солдаты-резервисты, ждущие отправки в часть; рабочие с медных разработок в Тимне, держащие путь туда или оттуда; всякие там любители природы; юноши и девушки, отправленные в путешествие молодежными движениями и организациями; бедуины, так или иначе связанные с силами безопасности; какой-то штатский, человек огромного роста, с чистыми голубыми глазами, загорелый, словно араб, с огромной, как у Льва Толстого, бородой, которая ниспадала на обнаженную грудь, покрытую белыми, седыми волосами… Все они проходили мимо Ионатана, а он стоял и разглядывал их. «Я жду своих товарищей» — такой вот убедительный ответ он заготовил на случай, если спросят, чего это он тут ищет. Но никто его ни о чем не спрашивал. Да и сам Ионатан ни к кому не обращался с вопросами. Примостив снаряжение у ног, стоял себе, почесывался, глазел по сторонам. Спешить некуда, ничего не горит. Лаяли охрипшие собаки. Где-то в глубине темноты пели девушки. Тень высоких гор рассекала лунный свет. Дым костров растекался среди палаток и построек. Глухо, с хрипотцой рассыпая мелкую дробь, стучал генератор. Ионатан помнил Эйн-Хуцуб по прежним поездкам в пустыню: однажды уходили отсюда парами на ночное ориентирование по направлению к Большому кратеру. Сюда же два года тому назад вернулись из ночного рейда по глубоким тылам Иорданского Королевства, в районе А-Сафи, на южном берегу Мертвого моря. Даже если есть здесь кто-нибудь из наших, думал Ионатан, все равно им меня не узнать. На всякий случай он надел и надвинул на глаза вязаную шерстяную шапочку. И поднял воротник штормовки чуть ли не до ушей. Так постоял он какое-то время у замусоренной канавы между двумя бараками, то ли солдат, то ли бродяга, из бывших бойцов-молодцов, уставших от жизни. Сгустившаяся темнота. Желтые фонари. Ионатан раздумывал о том, что надо сделать: перво-наперво что-нибудь поесть-попить и наполнить флягу. Потом залезть в канаву или пробраться между деревьями и устроиться на ночлег в спальном мешке. Быть может, стоит стянуть два-три одеяла, потому что по ночам здесь чертовски холодно. А завтра предстоит убить здесь целое утро. Необходимо сесть и с толком изучить карту, чтобы иметь полное представление о возможных маршрутах. Лучше всего выбраться отсюда завтра, в два часа дня, поймать попутку на юг. Примерно до Бир-Малихи, а уж оттуда двигаться на восток по долине Вади-Муса в направлении Джабл-Харуна. Наверняка здесь ходит по рукам какой-нибудь путеводитель и можно уточнить, что это за Петра, как туда добраться, не попав в беду, и как оттуда убраться подобру-поздорову. А еще стоит почистить и смазать оружие. Ночью здесь будет собачий холод. А я еще к тому же голоден как волк. До завтра у меня уже появится борода. И двадцать два часа я не брал в рот сигареты. Выходит, все хорошо, все идет по плану. Теперь главное — разыскать еду и добыть одеяла. Вперед, дружок! Двинулись.
— Куколка?
— Да, голубчик?
— Ты случайно не местная?
— Я случайно из Хайфы.
— Служишь здесь?
— А кто, собственно говоря, меня расспрашивает?
— Не важно кто. Важно, что я вот-вот умру с голоду.
— Есть, командир! Но, может, все-таки скажешь, куда ты приписан?
— Это вопрос философский. Ответ на него следует искать у Спинозы. Но если хочешь узнать истину — и готова дать мне немного еды, — я берусь прочесть тебе краткий курс на тему: «Что есть справедливость и к чему приписан человек». Идет?
— Скажи, тебе уже говорили, что у тебя очень сексуальный голос? Вот только в этой тьме не видно, каков ты есть. Ступай спроси у Джамиля, не осталось ли у него холодной картошки. А если захочешь кофе, то тут может возникнуть заминка.
— Погоди, постой! Зачем же убегать? Тебя зовут Рути? Или Эти? Меня так зовут Уди. И к твоему сведению, я офицер особого подразделения. Метр семьдесят восемь. Разбираюсь в шахматах, философии и машинах. Этой ночью застрял тут один-одинешенек, по крайней мере, до завтра. Так ты Рути или Эти?
— Михаль. А ты уж точно кибуцник.
— Был. Теперь же я просто бродячий философ, который странствует в поисках ответа на вопрос, есть ли жизнь в пустыне. И голоден как собака… Михаль?
— Слушаю, командир.
— Ты знаешь, что твое гостеприимство переходит все границы?
— Намека не поняла. И, кроме того, мне холодно.
— Накорми меня, и я тебя согрею. Смотри, я ведь здесь один. И на плечах у меня — полтонны снаряжения. Неужели в сердце твоем нет ни капли жалости?
— Я же тебе сказала: иди наверх, к Джамилю, может, и осталось у него немного жареной картошки или чего-нибудь еще.
— Вот это гостеприимство! Ты просто прелесть. Как это мило с твоей стороны — добровольно, без всякого принуждения подобрать среди пустыни совершенно чужого человека и привести его на кухню, чтобы он отведал изысканных яств, после чего приготовить ему кофе. Я ведь понятия не имею, где эта кухня, да и Джамиля никакого не знаю. Идем? Дай мне руку, вот так, и отведи меня поесть.
— Что здесь происходит? Насилие?
— Нет, пока что это только неподобающие действия. Но если мне понравится, не исключено, что я зайду и дальше. Но уже с полным желудком. Ты ведь говорила — или нет? — что я ужас как сексуален?
— Тебя зовут Уди? Послушай, Уди, я отведу тебя на кухню поесть, угощу кофе, если уберешь руки. Прямо сейчас. И коли имеются у тебя еще какие-нибудь идеи, лучше сразу же выкинуть их из головы.
— Скажи-ка, ты рыженькая?
— А ты откуда знаешь?