Угрюм-река
Шрифт:
— Зачем тебе?
— Хочу.
Прохор расстегнул и вновь застегнул кавказский пояс на своей поддевке и задумчиво сказал:
— Потом… Когда-нибудь… При случае.
— А я сейчас хочу.
— Сейчас? Она спит давно.
…Но Анфиса не спала. Взволнованная, обворожительная, с распущенными косами, она стояла перед охмелевшим Шапошниковым, говорила:
— Эх ты, дурачок мой пьяненький… Ложись-ка спать…
— Анфиса, Анфиса Петровна, — сложив на груди руки, трясся Шапошников; по щекам, по бороде его текли слезы. —
Он повалился на сундук вниз лицом и завыл жалобно и жутко каким-то тонким щенячьим воем:
— Собакой!., да, да… Собакой буду.., ползать у ваших.., ваших ног…
Анфисе тоже хотелось плакать. Она глубоко вздохнула, глаза ее в большой тоске; нежно, бережно погладила согнутую спину Шапошникова, сказала: «Ничего не выйдет, брось». Затем проворно раздела, разула его. Тот не сопротивлялся. Подвела к своей кровати, положила на кровать под чистые простыни, под одеяло.
— Боже мой, боже мой, — шептал Шапошников, — что же это такое творится? Сон, явь?
Все в нем дрожало, мускулы лица подергивались, широкий шишковатый лоб вспотел, борода тряслась. Анфиса сняла с божницы маленький нательный, на шнурке, образок.
— Вот богородица всех скорбящих радостей, — сказала она. — Веришь ли в нее, Шапочка?
— Нет, не верю…
— Крестись, целуй. Она защитит тебя. И вся скорбь твоя, как воск от огня, растопится. — Анфиса надела икону на волосатую грудь его, сказала:
— Весь ты в шерсти, как медведь… Ну, ничего, господь с тобой!.. Спи, соколик.
Перекрестила и ушла, прикрутив лампу.
Голубая ее спальня осиротела вдруг. Мигал-подмигивал красный огонек в лампадке.
Шапошников почувствовал себя счастливым ребенком. Все существо его погрузилось в ласкающее тепло и тихий свет. А там — за дверью, в соседней комнате, голубая, светоносная, будто родная его мать. И живые, неведомые нити соединяют его с нею. Родная мать что-то говорит, баюкает его. И так хорошо, так тихо стало на душе: огонек мелькает, перебулькнваются капельки в ночи.
Он улыбнулся, закрыл глаза и потерял сознание.
13
Яков Назарыч, отослав Нину к Громовым, говорил Прохору:
— Вот, сынок, мой будущий зятюшка… Такие-то дела.
Значит, за Нинкой даю тебе двести тысяч… Это в банке, в Москве. Чуешь?
— Маловато… Я думал — больше…
— Тьфу! — и Яков Назарыч, притворившись обиженным, забегал по комнате мелкой, катящейся походкой. На нем неизменный чесучовый пиджак и валенки. — Мало тебе? Черт!..
— По делу — мало… По планам моим.
— Прииск еще… «Надежный» называется.., мало?!
— Прииск, ежели к рукам, вещь хорошая.
— Приданое еще — плошки, ложки, серебришко, золотишко, в двадцать пять тысяч не уложишь… Мало, дьявол?!
Яков Назарыч подбежал, схватил сидевшего Прохора за
— Мало? Нет, говори, мало?! Задушу, черт окаянный! Прохор захохотал и сказал:
— Полагаю, что довольно… И впрямь — задушите… Яков Назарыч тоже захохотал, поцеловал Прохора в пробор и, хлопнув по плечу, сказал:
— Ну, теперь убирайся вон… Проваливай, проваливай!.. Сейчас спать лягу… Да Нину гони скорей. Она у вас, наверно…
Прохор, унося в себе большую радость и раскачивая плечами, как Анфиса, направился к выходу.
— А свадьбу в Крайске справим.. То есть такой пир на всю поднебесную задам, — чертям тошно! — крикнул Яков Назарыч в широкую уплывающую спину.
Желтый, в черной раме вечер. Желтой, холодной полосой заря стояла, и чернела обнаженная земля. Прохор не шел, а плыл по-над землей, и крылья его — из золотых надежд.
Целый час Яков Назарыч ждал Нину. Что за скверная девчонка: ушла и провалилась. В раздраженье он стал умываться, умылся и — нет полотенца на гвозде. Искал, искал — нет! Надо у Нинки пошарить. Он вытащил чемодан дочери и сердито опрокинул его на пол: забренчали, посыпались флакончики, ножницы, пуговки, наперсток. А это что? Яков Назарыч нагнулся и поднял незнакомый шагреневый футляр.
— Ах! — и вбежавшая девушка кинулась к отцу. — Папочка, не смей, не смей, оставь!
Мокролицый Яков Назарыч невежливо отстранил дочь, открыл футляр и, подслеповато прищурившись, поднес его к своим глазам.
— Откуда?
— Петр Данилыч подарил… — Она, улыбаясь, следила за лицом отца.
— Сними лампу… Сними лампу! — изменившись в лице, крикнул он. — Свети!
Серьги заиграли огнями, заиграли, задергались мускулы его лица — рот перекосился, дрогнул.
— Или я ослеп… — он сделал паузу, передохнул, — или.., с ума схожу.
— А что, папочка, а что? — испугалась Нина. — Уж не фальшивые ли?
Отец пыхтел. Скрытый гнев разрывал грудь. И что-то белое и красное промелькнуло перед ним. Он стиснул зубы. Мокрое его лицо сразу обсохло. Он положил футляр в карман, волнуясь, сказал:
— Нет, ничего… Так… — накинул шубу и вышел. Нина стояла как вкопанная. Она опустила голову, опустила руки, и ее платье в пышных сборках испуганно вытянулось, обвисло. Давящее предчувствие беды охватило ее.
В этот желтый, в черной раме, вечер Анфиса Петровна, притаившись у плетня, под высокой, голой осокорью, караулила Прохора. Вот и вечер почернел, ночь надвинулась, скатным бисером расшито небо, а Прохора все нет. Ишь, как засиделся у крали у своей! Эх! все равно! Анфиса чует, что никуда не упорхнуть из ее, Анфисиных сетей, орленку. Анфисино сердце знает, что ежели все будет окончено — вот уж в церковь повели, венцы надели, — вот тут-то и случится штучка, так, штучка-невеличка — крикнет Анфиса на всю церковь: «Прошенька, сокол милый!» — и упадут венцы.