Угрюм-река
Шрифт:
Шапошников вздрогнул, разинул рот, сгорбленно, не торопясь, поднялся.
— Мне страшно.. — Страшно!.. Уходи… — она закрыла лицо и, шаг за шагом пятясь и вздрагивая плечами, упала на кровать. Чрез ее придушенные стоны Шапошников слышал:
— Шапкин, Шапкин! Несчастные мы с тобой… Забулдыгами, пьяницами стали… А хочешь, вместе умрем? Согласен?
— Я жить с тобой хочу. Жить!.. И брось ты думать об этом щенке Прохоре… — сморкался, кашлял, хлюпал он возле ее ног, всклокоченный, страшный, горестный.
Она свесила с кровати
— Худо сегодня мне. Чую, заблудилась я. Конец приходит мне. И уж пришел. Давай травиться!.. Вот яд при мне… Докажи, что любишь, ну!..
В дверь сильно постучали. Анфиса спросила крепким голосом:
— Кто?
— Отопри, Анфиса. Я!
Петр Данилыч разминулся с Шапошниковым молча, как бы не замечая его. Анфиса заперла за гостем дверь.
Шапошников шел по улице расхлябанно, останавливался, разводил руками, бессвязно бормотал, опять передвигал ногами в пустоту, пустой, разбитый.
Петр Данилыч подозрительно посмотрел на женщину, развалился на диване.
— Ты, никак, пьяна?
— Да, пьяна. — Глаза Анфисы сверкнули. — И буду пить! — всхлипнула она, но тотчас же справилась с собой, спокойно подошла к шкафу, с жаждой потянула коньяку прямо из бутылки.
— Зачем эта гнида шляется к тебе?
— За тем же, за чем и ты.
По лицу Петра Данилыча прошла судорога, мизинец левой руки оттопырился и заиграл.
— Врешь… Врешь… — сказал он тихо. — Прощалыжник тары-бары разводить приходил, а я по делу. Вроде совещания. По семейному делу, касаемому до меня и до тебя.
Время позднее. Ставни закрыты, кукушка прокуковала одиннадцать часов.
— Вот хочу по-христианскому жениться на тебе, — хрипло сказал он, глядя в сторону.
— Нет, Петруша, нет. А женится на мне Прохор, сын твой.
Петр Данилыч крякнул, грозно посмотрел в лицо Анфисы:
— Да ты в уме? Или пьяна совсем? У Прохора есть невеста.
— Ну, еще посмотрим… Все вы, Громовы, в моих руках. Запомни это, Петенька.
Помолчали. Анфиса зевнула. Зевнул и Петр Данилыч, что-то прикидывая в уме.
— А может, за пристава замуж выйду, а может — за Шапошникова.
– Вот возьму и выйду за него. Хочешь, Петя?
— Сколько ты желаешь получить от меня денег?
— Все, сколько есть. Движимое и недвижимое — все чтобы мое было. Тогда согласна, — сказала Анфиса задумчивым, нерешительным голосом, глядя в сторону и как бы стыдясь слов своих.
— Значит, ты за деньги желаешь продать себя?
— Себя — да. А вольная волюшка при мне останется. На этот раз голос ее прозвучал вызывающе. Она прищурила глаза и взглянула на гостя пренебрежительно и нагло.
Петр Данилыч опустил голову и толстыми грязными ногтями стал барабанить по столу — сначала тихо, потом все громче, все озлобленней.
— Нет, не подойдет. Сама знаешь, половина денег сыну принадлежит, да надо и Марью Кирилловну не обидеть. Сама, чай, понимаешь.
— Ну,
— Не пью. Бросил. И подь ты к черту со своим вином! Мне тебя надо!
— А мне Прохора.
— Анфиса!
— Петька!
Петр Данилыч плюнул, прошипел сквозь стиснутые зубы: «Змея ты», — и вышел, грузно вымещая каблуками злобу.
17
С того лихого дня, как появилась в этих местах Нина Куприянова, Анфиса все время в нервном напряжении. «Теперь или никогда», — подталкивала она свою волю, но не желала сгрудить ее в один удар, воля безвольно растекалась средь путаных Анфисиных тропинок. Так было потому, что Анфиса не имела твердого хотенья, она легковерно ставила ставку то на того, то на другого и на козырного своего туза — Прохора Петровича, — и выходило так, что ее карта всюду бита. И нет больше такого человека в ее жизни, который дал бы умную укрепу ее думам. Был Шапошников — и Шапошникова нет. Нет!
Анфиса стала сильно попивать. Все внутри ее перегорело.
Врет старик! Только бы Анфисе захотеть — Петр Данилыч все для нее сделает: сына ограбит, жену пустит по миру, пойдет на любое зло. А не захочет старик по-хорошему, она сумеет припугнуть его, она такую покажет ему штучку, — льстивой собачкой станет Петр бегать за Анфисой, вилять хвостом и ластиться. Впрочем, Анфиса припугнет сначала Прохора. В последний раз попробует Анфиса силу своих чар над ним, а там видно будет; она теперь и сама не знает, в какую яму толкнет ее неукротимый своевольный бабий нрав. Скорей бы уж…
Пила Анфиса три дня, три ночи. Пила одна. В комнатах темно: три дня, три ночи не открывались ставни, вольный свет не проникал сюда. Лишилась света и душа Анфисы.
Переплакана, передумана была вся жизнь. Руку на себя подымала Анфиса, но рука не повиновалась воле: и рука, и мозг, и сердце — все вразброд, нет опоры, нет хозяина, лишь голое отчаяние в углу сидит, а на столе стакан с вином. Перед образом лампадка, лампадку ту бережно Анфиса заправляет, неугасимый огонек хочет зажечь в Анфисе былую веру в бога, в жизнь — не может: Анфисе незачем молиться богу, Анфиса больше не верит в жизнь, Анфиса умерла. Но погодите Анфису хоронить! Она и мертвая себя покажет…
Снятся ей сны странные. Как-то проснулась: в головах икона богородицы, а в ногах, прилепленная к стенке кровати, восковая свеча стоит. Кто ж хоронить ее собрался? Должно быть, во сне, сама. С тайным страхом водрузила обратно богородицу, восковую свечу сняла. Как-то проснулась: стол белой скатертью накрыт, на столе — самовар без воды, чашки, варенье, хлеб. Удивилась Анфиса: во сне понаставила сама должно быть. Как-то проснулась Анфиса: возле нее, на стуле, сам Прохор. Анфиса вскрикнула.
— Не бойся, — сказал Прохор. — Не бойтесь, Анфиса Петровна. Я вот зачем…