Уход на второй круг
Шрифт:
— Вещи ее где?
— У нас пока. Потом, когда разберемся, родне отдадим.
Родне… Многочисленная басаргинская банда. Шумные, веселые, почти уже родные. «Слет Иванушек по обмену остроумностями».
Глеб сглотнул.
— Спасибо, Лада…
Она кивнула. Спокойствие на ее лице сменилось некоторым любопытством. Но этого Парамонов уже не видел. Он медленно брел дальше, в холл, на крыльцо, на улицу.
В руках был телефон. Его телефон, на котором по-прежнему оставался номер Виктора Антоновича. Не стер, не имело смысла. Единственная нить к Ксении,
Стоп. Потом. Все потом. Потом он разрешит себе.
Телефон в руках. Список контактов. Басаргин.
Почему-то, когда уже сделал вызов, в его не вполне вменяемую голову пришла очередная «светлая» мысль: а вдруг Виктор Антонович трубку не возьмет? И правда, с чего бы ему отвечать? Прошло столько месяцев. Все изменилось. Все, черт дери, изменилось! И он теперь вошел в статус «бывшего», который, вероятно, «загулял». Это в случае, если Ксения не рассказала им правду. И еще неизвестно, что хуже.
— Да, Глеб, — раздалось на другом конце мира. Мира, где еще все хорошо. Где с Ксенькой все хорошо. Это была первая его мысль. Вторая оказала почти сокрушительное действие. Басаргин тоже не сторонник чистки контактов в телефоне.
Последующий разговор вывернул его наизнанку. Чтобы оставаться спокойным, проговаривая теперь вслух случившееся в реальности, а не собственные действия в операционной, понадобилось все самообладание, которое у него было. И то, которого не было. Ему казалось, еще немного, и его разнесет в ошметки. Не может быть по-другому, когда там распирает так сильно.
…сбила машина…
… обыкновенно, на переходе…
… внутреннее кровотечение…
… операция сложная…
… пытаемся спасти селезенку…
… продолжили гемотрансфузию… — зацепился за слово, выдохнул: — переливание крови…
… еще бедро, но это ерунда…
… вы же не понимаете ничего… — черт подери, он сам ничего не понимал!
— Виктор Антонович, она пока в реанимации. Приезжайте. Это… Пироговка…
— Глеб, что я матери скажу, Глеб?
«Что я его жене скажу?»
Парамонов сжал трубку крепче.
— Что все будет хорошо.
В голосе его прозвучала уверенность, которой он сам не испытывал. Колотилась мысль о том, что Бузакин точно выбросил бы селезенку. И, пожалуй, не только он. Глеб ее зашил. Счел возможным. Рискнул. Но он в любом случае рисковал. Работа такая — каждый день рисковать независимо от принимаемых решений.
И теперь преследовала нелепая уверенность — спасти его может единственная сигарета. Но в больничных штанах такого счастья не водилось.
— Ты ее знаешь, — раздалось за спиной. Леська. Стояла в куртке поверх формы и с непокрытой головой. Откуда это «счастье» на его долю? Маленькая, юркая, любознательная. И почти с самого начала тянувшаяся к нему — за опытом, за знаниями, но, по счастью, не в душу.
— Знаю, — кивнул Глеб.
— Кто-то близкий?
Парамонов молчал. Вдруг осознал — руки дрожат. Господи, как сильно дрожат руки. Вот сейчас, спустя полчаса. Тогда не дрожали, когда с асфальта ее поднимал, когда холодно и сухо говорил, что он будет оперировать, хотя дежурство закончилось, будто других вариантов нет в помине. Когда входил в операционную. А сейчас — дрожат. И отчаянно хочется усесться прямо на крыльцо, потому что не держат ноги. Глеб поднял мутный взгляд на интерншу.
— Дурак, — медленно проговорила она.
Он криво усмехнулся. Развернулся и направился назад, в здание. У него еще было до черта дел: раз уж он все еще здесь, справиться о парочке пациентов, чтобы не вызывать лишних разговоров, дождаться Басаргиных, быть с Ксенькой. Здесь, рядом. Он ей обещал, в конце концов.
* * *
Единственное чувство — болезненный резкий свет, который давит на веки и не позволяет открыть глаза. Эта пытка длится уже целую вечность, и нет шансов, что однажды она все же закончится. Смутно вспоминается произошедшее — кажется, она взлетела… Взлетела? Ее сбила машина. Или потому, что увидела Глеба?
Глеб!
Там был Глеб.
В окне… смотрел на нее… а потом она взлетела, и было больно. Почему теперь не больно?
Если открыть глаза, то можно узнать, где она. Но свет слишком давит… тяжело… Так тяжело, что у нее больше нет сил поднять веки и оглядеться. Зачем? Это же хорошо, когда не больно. А впустишь свет — и он наполнит чувствами, снова принесет боль. Она не хочет боли. И света. Покоя хочет и темноты.
Но снова выныривая из небытия, понимает: свет больше не слепит. Или света больше нет. А она сама? Наверное, она есть. Среди шорохов и звуков, похожих на слова. Она напряженно вслушивается — это и есть слова. Для нее слова.
— Папа вечером придет, а Денис завтра. В карауле. Сказал, что, когда тебя выпишут, он отпуск возьмет. И тебя к себе заберет. Но это ты его не слушай. Конечно же, ты к нам поедешь. Где ему за тобой смотреть, за собой бы углядел…
— Он уже взрослый… мальчик… — прохрипела Ксения, с трудом разлепив пересохшие губы.
Сколько прошло дней? Сколько. Прошло. Дней.
— Ксюша… — снова голос и слова. И прикосновение к руке. Живое, настоящее прикосновение. Значит, она есть. Правда есть.
В ответ Ксения открыла глаза — медленно, с трудом, но все же подняла веки. Мама. Темное пятно, закрывающее свет — это и есть мама. Весь мир разделился на белое — от солнца. И черное — от тени. Пятно все приближалось, пока в нем не начали угадываться очертания — головы, лица, глаз, губ. Взгляд фокусировался. Мама. Бледная, не наполненная красками. Ма-ма.
— Господи, — сдавленно шепнула Маргарита Николаевна. В реанимацию ее не пускали два дня. На третий позволили. Вся связь между нею и ее рушащимся миром была только через Парамонова.