Уходила юность в 41-й
Шрифт:
Вот ведь каким стал он, мой Василий! Мне почему-то вспомнился наш первый
день в училище. Загорелый, крепкий, застенчиво стоял в сторонке, у окна.
Чувствовалось, он часто бывал в зное полей. Рыжеватые волосы его словно опалены
солнцем. При всей своей стеснительности Пожогин оказался общительным, какими
обычно бывают люди со щедрой и доброй натурой. Василия полюбили товарищи.
Вскоре он выдвинулся в число лучших курсантов. Кто первым на турнике освоил
трудное
Пожогин!
Вот заговорил Василий о рыбалке. А мне вспомнился им же рассказанный случай.
Еще мальчишкой однажды наудил он полное ведерко карасей, пескарей,
плотвичек. Собрался было домой. [56]
А тут односельчанин, один из передовых механизаторов, подходит: «Повезло,
Васятка?» — «Как видите...» — «О-о, ну молодец! Дай-ка десяток карасей взаймы». И
поведал Захар Петрович о своей неудаче. Всю ночь провозился на неотложной работе.
Отдохнуть бы, но влекла рыбалка. Ловил, ловил и... уснул. «Теперь жена застыдит, коль
приду с пустыми руками. А там снова за дела».
Василий отдал незадачливому рыбаку половину улова. С тех пор они
подружились. Взял Захар Петрович в уборочную парня на свой комбайн, научил
управлять степным кораблем, и, еще будучи школьником, стал Вася Пожогин
настоящим механизатором.
...Василий загасил цигарку и откинул плащ-палатку, под которой курил.
— Знаешь, — сказал, — где-то здесь, на Стоходе, мой отец, Егор Иванович,
участвовал в Брусиловском прорыве и сильно был ранен. Пока подлечился, грянула
гражданская. Снова взял в руки винтовку. Но Стоход и свое ранение часто вспоминал.
Когда я уезжал в училище, сказал на прощание: «Служба, сын, — это вечное
странствие. Может, придется побывать на Стоходе. Поклонись той земле, где могилы
моих дружков-товарищей. Только вряд ли они сохранились в лесах да болотах...»
Выходит, что не только по тропкам-дорогам, но и по косточкам своих дедов и отцов нам
ходить суждено. Вот и подумай, как нам не драться за всю нашу землю, если не до
победного, то до своего последнего часа!
Растревожил Василий своими разговорами и мою душу! Как-то там родители,
сестра, братишка? Что с ними сейчас, когда разразилась такая гроза? Отец мой тоже
участник Октябрьской революции и гражданской войны. Возраст у него — призывной.
Небось уже на сборном пункте, а то и на передовой.
Почтовой связи пока у нас никакой. Мы не пишем, нам не пишут. А в
неизвестности, говорят, тоска ближе подбирается к сердцу. Чем приглушить ее, как
развеять?
Вдруг вспомнил: сегодня — 28 июня. Ведь в этот день у Груни
начинаются выпускные экзамены. Ни пуха тебе, ни пера, Грунюшка! Вот Василию,
наверное, легче. Как говорится, в сердечных делах он не замешан. Бывало, на наших
вечерах обращался с девчатами как товарищ — и только.
Утверждают, что у женщин сердце — вещун. И в самом деле. Будто что
чувствовала Груня, когда расставались: [57] «Прости-прощай!» Сдаст она экзамены,
получит назначение и уедет в край, неведомый мне. Ох и гадкая штука, эта война!..
* * *
Утром к нам доставили наконец газеты. Их разбирали нарасхват. И вскоре Степан
Михайлович Ерусланов собрал подразделение на политинформацию. О чем, думалось,
он скажет? Ведь каждый из нас уже ознакомился с сообщениями Совинформбюро о
событиях на фронтах. Особенно заинтересовало всех крупное танковое сражение, в
которое с обеих воюющих сторон втянуто более полутора тысяч машин. Оно
развернулось недалеко отсюда и, судя по несмолкаемой канонаде и ночным заревам, не
утихает ни на минуту.
Однако политрук повел разговор не об этом. Он рассказал о допросе пленного
фельдфебеля. Тот вел себя нагло и вызывающе. Указывая на свою грудь, где висел
Железный крест, орал: «Я нихт пльен! Ви ист пльен! — и тыкал пальцем в Григорьева и
Ерусланова. — Сьегодня Люцк, Ковель капут, завтрья — Ровно, Житомир капут! Черьес
неделю — Киев капут! Вашьи Москау, Леньинграт фьют! Фсе Софьеты капут!» По-
лягушечьи выпучив глаза, хохотал: «Кольцо — это мы! Смьеерт и пльен — этто вы!»
Политрук обвел взглядом бойцов, командиров, с суровой настороженностью
сказал:
— Этак фашисты устрашали страны Европы. Посылали своих громил, перед
которыми буржуазные правители поднимали руки. Так думают нынче запугать нас.
Рассчитывают на слабонервных. Но советские люди, наша армия — не из таких! Что
скажешь, товарищ Еременко, от имени своих связистов? Если к тому ж с учетом
недавней критики?
Еременко встал. Расправив аккуратно гимнастерку, оглядел своих товарищей:
— Докладываю, товарищ политрук, что у нас в отделении навели свою
внутреннюю критику. Так попарили одного, что больше он вряд ли подведет всех нас.
Ну, а тому фашисту отвечу: не кажи, гад, гоп!.. Нас не перепрыгнешь. Мы дюже
выросли. Их расписание, чи то график, даст осечку. Семафор перед ними совсем не тот!
Потерпит крушение весь фашистский поезд на нашей советской дороге, как бы они ни
куражились со своими танками [58] и прочей техникой. Я хоть пока беспартийный, но