Улав, сын Аудуна из Хествикена
Шрифт:
– Тогда все узнают, что Эйрик не сын тебе!
Улав сказал неторопливо:
– И об этом я думал, Ингунн. Это держало меня, покуда у нас с тобою не родилось свое дитя. Боялся, а вдруг мои дальние родичи погонят тебя из Хествикена. Но теперь у нас есть Сесилия. Ты сама можешь сделать его наследником твоей части усадьбы, и к тому же у него будет богатая сестра под боком.
– Улав, помнишь, ты сам сказал, что ты всего лишь искупил свою вину перед Эйриком за смерть его отца?
– Помню. Только теперь, Ингунн, вижу я: нет у меня на то права – отдать отцовское наследство моей дочери как пеню сыну чужого человека.
– Так
Лицо Улава застыло, стало суровым.
– Эйрик не такого роду, чтоб ему по праву должно было платить пеню за отца.
– Знаю, ты всегда ненавидел моего выблядка. – Она зарыдала горько, безудержно. – Я слыхала, как ты его называл этим словом.
– Да это просто бранное слово. У любого может оно сорваться с языка в гневе, даже когда говоришь с человеком своих кровей. – Он с трудом заставлял себя говорить спокойно и все же не мог скрыть горечи. – Однако не стану скрывать, я пожалел, что назвал мальчишку этим словом, когда он разозлил меня!
– Ты ненавидишь его!
– Неправду ты говоришь. Никогда я не был к Эйрику слишком строг. Видит бог, я поучал его менее того, чем он заслужил. Рука у меня не поднимается, когда ты смотришь на меня, будто я сейчас всажу нож тебе в тело, стоит мне сказать ему слово построже. А сама ты балуешь его без меры.
– Это я-то? Да я лежмя лежу и не вижу мальчика с утра до вечера. – Она взяла цветы и скомкала их. – Он неделями не приходит к матери, некогда ему со мной говорить. Вот и сегодня – только он вошел, как ты выгнал его.
Улав молчал.
– Коли Эйрик должен страдать за мои грехи, так лучше бы ему не родиться на белый свет, даже если б мне пришлось за это принять смерть и вечные муки.
– Опомнись, Ингунн, – тихо сказал муж.
– Послушай же меня, Улав, пожалей нас! Слишком дорогою ценой купил ты мою жизнь и здравие мое, коли ты ради этого должен теперь идти на край света, бродить нищим, бездомным странником среди неверных и злых людей. А то и того хуже – стоять раздетым и слушать, как тебя срамят (а может, и жизнь твоя будет висеть на волоске), прослыть злодеем и убийцею, и все это любви ради. А ведь ты – лучший изо всех бондов, честнее, добрее и храбрее их всех.
– Ах, Ингунн, Ингунн, теперь я уже не тот, предал я бога и людей.
– Никого ты не предавал. И вовсе это не смертный грех – то, что ты убил его. Ты не ведаешь, каково это склонять голову, когда тебя выставляют на позор и поругание. Мне это знакомо. Ты-то ни разу не испытал бесчестья. Нет, не могу я, да поможет мне Христос и пресвятая дева Мария, не могу я вынести все это снова, даже если б я опять смогла воротить силу свою и двигать руками-ногами. Не смогла бы я ни за что стерпеть, если каждый, кто взглянет на меня, будет знать про мой позор, про то, что за жену ты привез себе в Хествикен, что мой Эйрик – нагулыш без роду, без племени, которого я зачала от беглого писца, от чужеземца, после того как он заманил меня на чердак и повалил на мешки с шерстью, будто распутную, похотливую девку-рабыню.
Улав стоял и глядел на нее. Лицо его побелело и застыло.
– Нет, кабы я узнала, что жизнь дарована мне вновь лишь для таких мучений – остаться с твоей Сесилией да с моим нагулышем на руках, – ты на чужой стороне, а мы трое одни, беззащитные… Тогда я, верно, пожелала бы вернуть то время, когда лежала здесь и ждала, что моя спина вовсе сгниет.
Она протянула к нему руки. Улав отвернулся, лицо его было по-прежнему холодным и застывшим, но он взял ее за руку.
– Тогда пусть будет по-твоему.
14
Год спустя, в начале великого поста, Турхильд, дочь Бьерна, уехала домой в Рундмюр. И сразу же по всей округе прошел слух: ей пришлось поспешить с отъездом, потому что у нее будет ребенок от Улава, сына Аудуна.
Случись такая беда с другим человеком, который из года в год живет вдовцом при живой жене, никто не стал бы осуждать его вслух. Напротив, лучшие люди в округе урезонивали бы несмышленую молодежь да взрослых людей, тех, что не знают добрых обычаев, – мол, чем меньше говорить о том, тем лучше. Улав знал это. Но он знал также, что раз речь идет о нем, это совсем иное дело. Ведь он был для них почти что волк в овечьем стаде. Хотя он вроде бы и не причинил здесь никому зла. Иной раз люди все же призадумывались и вспоминали, что имя свое он не запятнал и ничего худого прежде за ним не водилось, просто слыл он человеком неприятным и нелюдимым.
За то короткое светлое время, когда у них появилась Сесилия, до того как стало ясно, что рождение ребенка стоило матери остатка здоровья, люди в округе переменились к нему, помягчели. Теперь, когда это страшное проклятие – то, что дети в Хествикене не рождались живыми, – было снято с него, соседи, которые были ровней ему, радовались вместе с ним. Они думали, что теперь он, быть может, станет водиться с людьми, не будет таким сычом – ведь прежде он мог убить веселье в доброй компании: сядет себе и уставится молча в одну точку. Но Улав не умел пойти людям навстречу, взять протянутую руку, он так и остался несговорчивым упрямцем, с которым всякому становилось не по себе.
И тут наружу вышло то, за что его все осудили. Покуда жена лежала недвижимо, измученная одними родами тяжелее других, он греховодничал со служанкой в своем же собственном доме. Ясное дело, он водил с нею шашни не один год, говорили люди, иные вспоминали, как Улав привозил ей подарки из города, слишком дорогие для служанки. Он помог ей вырастить ребятишек Бьерна и Гудрид, пахал и засеивал ее землю в Рундмюре, куда она теперь воротилась. От Рундмюра до Хествикена было рукой подать – так что им то было не помеха, люди видели, как она ходит, тяжело покачивая отяжелевшими бедрами, – таскает ведра от избушки к хлеву, тащится на опушку леса – путь туда от ее дома неблизкий, – обдирает кору с деревьев, ветки. Тут же стали вытаскивать на свет божий все, что можно было сказать про Бьерна, сына Эгиля, и Гудрид.
Ближайшие родичи Улава в этих краях – Сигне из Шикьюстада и Уна из Рюньюля – водились с ним до последнего времени и пытались извинить своего троюродного брата. Но теперь и они умолкли и только мрачнели, когда при них упоминали имя Улава из Хествикена.
Улаву было известно почти все, что говорили про них с Турхильд. На исповеди отец Халбьерн спросил его, все ли он сказал. Тут он узнал, какая про них шла молва: мол, у них с Турхильд это тянется уже многие годы, а иные говорили, будто он отец младенца, которого Лив, дочь Турбьерна, родила в том году в Хествикене.