Улав, сын Аудуна из Хествикена
Шрифт:
Было воскресенье. Вот уже несколько недель Улав не осмеливался ездить со всеми в церковь. Он вышел на тун. Наступила оттепель, на дворе у него стоял ушат, вода в нем растаяла поверх льда. Улав ненароком наклонился над ушатом и увидал в воде свое отражение. Неясный, расплывшийся лик, возникший перед ним в темной глубине, походил на лицо прокаженного. На обветренной коже бледность выступала, будто пятна инея, а белки глаз были красны, как кровь. Увидев свое лицо, Улав еще более помрачнел.
Ему казалось облегчением, что весь год церковь будет закрыта для него, – теперь ему было тяжко ходить к обедне с непрощеным грехом на душе.
Ведь только в одном он прежде верил себе: ничто на свете не заставит его нарушить верность Ингунн.
Ни слова не было сказано меж ними об измене, однако он знал, что она знает.
Из-за этого всего он вдруг как-то сразу почувствовал, что у него больше нет сил возиться с Ингунн. С той поры, как он прошлою весною сказал ей, что не может больше жить, нося в душе непрощеный грех, каждый день порождал новый грех. Она же заставляла его терпеть все это ради нее и мальчика. Хворая, измученная, она взяла над ним верх – ни один мужчина, достойный называться мужчиною, не станет перечить женщине, вся жизнь которой была сплошною мукою.
А унижаться перед нею, снова говорить об этом он не мог. Он делал вид, будто ничего меж ними не было сказано, так же ходил за нею долгими ночами, как и прежде. Но теперь, когда терпение и любовь иссякли в его сердце, это было ему в тягость. Теперь он каждый день чувствовал, как он устал и обессилел от бесконечных ночных бдений, от духоты и дурного воздуха, исходившего от постели больной. И каждый раз как он замечал, что стал забывчив, недогадлив и неловок, когда ходил за больною, великую горечь в его душе пополняли новые капли горечи.
В ночь на праздник летнего равноденствия он вышел под утро на двор подышать ночною прохладой, перед тем как улечься спать. Ингунн наконец заснула.
Улав вышел за порог и встал почти у самых дверей. Было светло и тихо, все вокруг заволокло серой дымкой. Рыбакам было еще не время возвращаться, все в усадьбе спали. Тут он заметил, что над крышею поварни тянется тоненькая струйка дыма. Потом из дверей вышла Турхильд, дочь Бьерна, и выплеснула на землю щелок из котла. Мокрые волосы падали ей на плечи темными густыми прядями. Улава всегда трогало, что Турхильд старается быть опрятной, несмотря на свою тяжелую долю. Она всегда вставала первою, а ложилась последней, и потому успевала мыть и заплетать в косы свои волосы и чинить одежду даже среди недели. А Ингунн перестала это делать менее чем через четыре года после свадьбы.
Улав подошел к Турхильд, и они потолковали о том о сем. Они невольно говорили шепотом – ведь вокруг стояла тишь, не слышно было ни звука, кроме щебетанья ранних птиц, что начинали просыпаться. Он отвечал ей, а глаза у него слипались. Надо было идти спать.
– Может, ты ляжешь на мою постель? – спросила служанка. – Там тебе будет спокойнее. – Летом она с ребятишками спала на чердаке.
В иное время Турхильд жила в доме, где его родители поселились сразу после женитьбы. Этот маленький старый дом стоял в сторонке на краю туна в один ряд со скотными дворами, под горою Хестхаммарен на восточной стороне долины. Улав починил дом, проконопатил его хорошенько, но внутри было очень тесно.
Турхильд пошла вместе с ним, вытащила шест, что был у нее вместо засова. Воздух в комнате пахнул ему в лицо, как свежее дыхание; пол был устлан можжевеловыми ветками. Горница была не шире постели, стоявшей у щипцовой стены. В полумраке на ней белели белоснежные овечьи шкуры, на стенах висели венки из цветов, отгонявших мух и прочих насекомых. Перед тем как перебраться на сеновал, она хорошенько прибралась в доме.
Она велела ему сесть на край постели, чтобы снять с него башмаки. Улаву казалось, что сон поднимался с чистого, душистого пола и обволакивал его, будто сладостная теплая волна. Уже засыпая, он сел, а потом опрокинулся на постель и почувствовал, как Турхильд положила его ноги на постель и укрыла его одеялом.
Когда он снова пришел в себя, то увидал в раскрытую дверь, как желтое вечернее солнце освещало выгон перед домом. Возле него стояла Турхильд, протягивая ему чашу, полную теплого парного молока. Он прильнул к чаше и все пил, пил без конца.
– Поспал немножко? – спросила Турхильд, взяла у него из рук пустую чашу и ушла.
У постели стояли его башмаки, мягкие, начищенные до блеска тюленьим жиром. Рядом с ним лежал его будничный кафтан, еще влажный на груди – она смыла с него пятна, а дыру, что была на кафтане, когда он снимал его, она залатала.
Так уже повелось, что он в это лето стал все чаще приходить в домик к Турхильд отсыпаться после бессонной ночи. И каждый раз после того, как ему удавалось хорошо отдохнуть, он чувствовал, как тяжело ему снова бодрствовать всю ночь; он словно изголодался по сну и не мог им насытиться. «Да ведь я недосыпал многие годы», – думал он.
Турхильд приходила его будить и приносила ему поесть. Если он, укладываясь в постель, снимал с себя мокрую одежду, то к утру она была высушена, а все дыры зачинены. Улав просил ее не брать на себя чужую работу, ведь об этом должна была заботиться Лив, хотя она редко делала это. Турхильд, мол, и без того приходится нелегко. Девушка в ответ улыбнулась и покачала головой.
И тут в нем поднялось желание овладеть ею, хоть раз в жизни почувствовать, что значит держать в объятиях здоровую женщину и не бояться дать волю страсти. Но ему казалось, что он на самом деле никогда по-настоящему не желал этого. В то утро, когда он протянул руку и схватил ее, он ждал, что она оттолкнет его, а может, рассердится. Но она покорно прильнула к нему, даже не вздохнув.
Осень и зиму он будто ходил по дну моря и черного тумана. Он опротивел сам себе, а иногда и она становилась ему противна, и выбраться из этой трясины он не мог. Вот она переберется в дом вместе с ребятишками, и все кончится само собой, утешал он себя. Но не тут-то было.
С раннего утра до позднего вечера он был с Ингунн. Из дому он ушел лишь один-единственный раз на неделю во время охоты на молодых тюленей. Теперь, когда он изменил жене, прежняя горечь, которую он питал к ней, представлялась ему дьявольским искушением, которому он уступил. Ингунн, Ингунн, голубка моя, как я мог обмануть тебя, когда ты лежишь здесь, терпеливая, добрая и беспомощная, как зверь с перебитым хребтом! Вот чем кончилась наша любовь, не думал я, что изменю тебе.
Каждую ночь, закутав ее в одеяло и овечьи шкуры, он носил ее на руках, как ребенка, чтобы хоть немного дать отдохнуть ей от лежания в постели. Чем больше он уставал, мерз, недосыпал, тем легче становилось у него на душе.