Улав, сын Аудуна из Хествикена
Шрифт:
На Маттиасе был кафтан с широкими рукавами, с раструбами и кисточками на обшлагах. Зажав край рукава пальцами, он, еще шире улыбаясь, стал помахивать кисточками перед лицом Стейнфинна. Потом вдруг, размахнувшись, изо всей силы стукнул его кулаком по лицу, так что у Стейнфинна, связанного по рукам и ногам, кровь хлынула из носа и изо рта.
Наконец Маттиас со своими людьми ушел. Улав, сын Аудуна, одиннадцатилетний приемыш Стейнфинна, вбежал в горницу и перерезал веревки. Покуда Маттиас толковал со своей неверной суженой и ее супругом, его люди вытащили этого отрока вместе с детьми Стейнфинна и их кормилицами в сени и держали там.
Стейнфинн схватил копье и, как был нагишом, помчался вслед за Маттиасом и его людьми, которые, глумливо смеясь, скакали по выгону на крутом склоне и прямо через пашни. Стейнфинн метнул копье, но не попал. Меж тем Улав побежал в людскую и на скотный двор и выпустил запертых там челядинцев; тут Стейнфинн вернулся в горницу,
Но нечего было и помышлять гнаться за Маттиасом: во Фреттастейне оставалось всего три лошади, да и те мирно паслись неоседланные на огороженном выгоне. И все-таки Стейнфинн решил тотчас же отправиться в путь; он хотел призвать на помощь отца и братьев. Одеваясь, Стейнфинн успел с глазу на глаз потолковать с женой. Она вышла вместе с ним из дому, когда он собрался в дорогу. И тут Стейнфинн объявил домочадцам: он не будет спать с женой, покамест не смоет бесчестье, дабы никто не смел сказать, будто он, Стейнфинн, владеет ею по милости Маттиаса, сына Харалда. С тем он и ускакал, а Ингебьерг пошла в старую клеть в глубине двора, которая летом служила опочивальней, и заперлась там. Домочадцы, челядинцы и служанки кинулись в дом и давай расспрашивать, охать да ахать. Спрашивали они полуодетого Улава, сидевшего на краю кровати, куда забрались плачущие дочери Стейнфинна; служанки пытались было расспросить девочек и кормилицу меньшого сына Стейнфинна. Но никто не мог толком ничего сказать: слугам надоело выспрашивать, и они ушли.
Сидя в темной горнице, мальчик снова услыхал горький плач Ингунн. Тогда он забрался на кровать и лег рядом с девочкой.
– Вот увидишь, твой отец отомстит за себя. Уж будь покойна! А я, пожалуй, пойду с ним и покажу: хоть сыны Стейнфинна еще не могут носить оружие, зато у него есть зять!
В первый раз, с тех пор как это произошло, осмелился Улав без обиняков упомянуть о том, что их с Ингунн, совсем еще малых детей, сговорили друг с другом. В первое время, когда Улав поселился во Фреттастейне, работникам случалось болтать об этом сговоре и поддразнивать детей: они-де жених и невеста; но тогда Ингунн всякий раз впадала в ярость. Однажды она побежала к отцу и пожаловалась на обидчиков, а Стейнфинн рассвирепел, запретил людям вспоминать о помолвке и при этом так гневался, что кое-кому пришло на ум: уж не раскаялся ли Стейнфинн в брачной сделке с отцом Улава?
Но в эту ночь Ингунн в ответ на упоминание о помолвке прильнула к Улаву и, уткнувшись в его плечо, так плакала, что рукав его рубахи промок насквозь.
С той ночи жизнь во Фреттастейне потекла совсем по-иному. Отец и братья советовали Стейнфинну призвать к ответу Маттиаса, сына Харалда, но Стейнфинн сказал: он сам рассудит, чего стоит его честь.
Маттиас же меж тем поехал сразу в свою усадьбу в Боргесюсселе, а по весне отправился на богомолье в заморские края. Но когда о том прознали, да еще прошел слух, будто Стейнфинн, сын Туре, до того разгневался, что стал сторониться людей и не желает более спать с женой, – вот тут-то и начались всякого рода толки о том, как Маттиас отомстил своей вероломной суженой. Хотя Маттиас и его люди ничего иного об этом случае, кроме того, о чем судачили во Фреттастейне, не сказывали, случилось так: чем дальше по стране летела молва, тем страшнее, по слухам, возрастала пеня [ 16 ], которую потребовал от Стейнфинна Маттиас за свою невесту. И даже песню сложили про это дело, расписав все так, как оно приключилось по разумению людскому.
16
Пеня – Бесчестье или убийство могло быть искуплено только кровью или денежной пеней. Если же недруг отказывался от пени, виновник преступления объявлялся вне закона.
Однажды вечером три года спустя, когда Стейнфинн бражничал со своими дружинниками, он возьми да и спроси, нет ли среди них того, кто бы спел о нем эту песню. Поначалу те прикинулись, будто и знать не знают ни про какую песню. Но когда Стейнфинн посулил щедро одарить того, кто споет о нем плясовую, оказалось, что все знают ее. Стейнфинн выслушал песню до конца; время от времени он скалил зубы и даже ухмылялся. А после пошел спать, но люди слышали, как он до самой полуночи переговаривался о чем-то через дверцу боковуши [ 17 ] со своим сводным братом Колбейном, сыном Туре.
17
Боковуша – небольшое помещение с кроватью, частично встроенной в стенку. От жилой, общей комнаты отделялась занавеской или запирающейся дверцей. Иногда к подножию такой кровати вели лесенка или ступеньки.
Этот Колбейн был сыном Туре из Хува и его полюбовницы, с которой Туре знался до женитьбы; и он всегда куда больше любил нагулышей, прижитых с нею, нежели своих законнорожденных детей. Туре выгодно женил Колбейна, выговорив ему большую усадьбу к северу от Мьесена. Но до чего же незадачлив был этот Колбейн: спесив, несправедлив, легко впадал в ярость и вечно вел тяжбы как с людьми низкого роду-племени, так и с равными себе. Одним словом, обходительности ему недоставало. Особой любви между ним и его законнорожденными братьями не было, покуда Стейнфинна не постигла беда; тогда-то он и подружился с Колбейном. С тех пор оба брата были неразлучны, и Колбейн неизменно пекся о Стейнфинне и всех его делах. Но распутывал он их точь-в-точь как свои собственные и затевал распри, даже если вел дела от имени брата.
Само собой, Колбейн вовсе не желал зла меньшему брату; он по-своему полюбил Стейнфинна, когда тот в своей беспомощности всей душой доверился сводному брату. Беспечен и ленив был Стейнфинн в дни своего благоденствия; он более помышлял о том, чтобы жить на широкую ногу, нежели заботился о своем достатке. После той злосчастной ночи он, как уже сказано, долгое время сторонился людей. Но потом, по совету Колбейна, взял на хлеба целую ватагу латников – молодых, оружных мужей, особливо из тех, что прежде служили при дворе короля или у хевдингов в других краях. Стейнфинн со своими людьми спал в жилом доме [ 18 ], и они сопровождали хозяина, куда бы тот ни поехал; но они не могли и не желали приумножать его богатство. Так что от всей этой дружины у Стейнфинна был один перевод добра да малая польза.
18
Жилой дом (халл) – большое помещение в одно жилье, с очагом, столом, скамьями; за столбами там находились боковуши, где спали хозяин, хозяйка, их дети с кормилицей и няньками, приближенные челядинцы.
И все же во Фреттастейне худо ли, хорошо ли, но сеяли хлеб, потому что старый управитель Грим и его сестра Далла были детьми одного из рабов бабки Стейнфинна, и у них не было иных помыслов, кроме благоденствия молодого хозяина. Но теперь, когда Стейнфинну могли понадобиться доходы с поместий, которыми он владел в дальних приходах, он не желал ни видеть собственных приказчиков и управителей, ни толковать с ними, а Колбейн, заправлявший делами вместо хозяина, то и дело ссорился со всеми.
Ингебьерг, дочь Йона, всегда была рачительной хозяйкой, и это во многом возмещало расточительность мужа, который жил, как заведено у праздной родовитой знати. Но теперь она укрылась в летней клети со своими служанками, и прочие домочадцы ее почти не видели. Она все время о чем-то раздумывала и сокрушалась, никогда не спрашивала ни об усадьбе, ни о жилом доме я часто гневалась, когда кто-либо выводил ее из раздумий. Даже с детьми, которые жили вместе с матерью, была она скупа на слова и ничуть не заботилась о том, каково им живется и что они делают. А ведь прежде, в добрые старые времена, Ингебьерг была нежной матерью, а Стейнфинн, сын Туре, любящим отцом, безмерно гордившимся своими пригожими и здоровыми детьми.
Покуда сыны ее, Халвард и Йон, были еще малы, она часто сажала их к себе на колени и баюкала, приникнув лицом к белокурым макушкам детей, но и тогда все же сидела хмурая, удрученная, погруженная в горестные раздумья. Когда же мальчики подросли, им наскучило в летнем доме с печальной матерью и служанками.
Тура, меньшая дочь, была доброе и красивое дитя. Она разумела, что родители претерпели великую несправедливость и ныне пребывают в горе и тревоге. Потому-то по доброте и любви своей она всячески старалась им угодить. И стала любимицей отца с матерью. Порой, бывало, лицо Стейнфинна чуть светлело, когда он смотрел на младшую дочь. Тура, дочь Стейнфинна, была пухленькая, складная, с точеными ручками и ножками; она рано начала созревать и становиться женственной. Личико у нее было продолговатое, но полное, глаза синие, волосы белокурые; толстые, цвета золотистой пшеницы косы свисали у нее до пояса. Отец гладил ее, бывало, по щеке: «Ты доброе дитя, моя Тура, да благословит тебя господь! Иди к матушке, Тура, посиди с ней, утешь ее!»
Тура шла в клеть и садилась прясть или шить рядом с удрученной горем матерью. И ничего ей не было милее, если Ингебьерг говорила ей наконец: «До чего же ты добра, моя Тура, да охранит тебя господь от всяческого зла, дитя мое!»
Тут из глаз Туры капали слезы – она думала о тяжкой доле родителей и, исполненная праведного гнева, смотрела на сестру. Та никогда не могла усидеть спокойно рядом с матерью, ни одной минутки не могла пробыть в летнем доме без того, чтобы не вывести матушку из терпения своей вечной непоседливостью; в конце концов Ингебьерг всегда просила ее уйти. Тогда Ингунн беззаботно и не испытывая ни малейшего раскаяния выскакивала за дверь и бежала к другим детям, с которыми шумно играла во дворе, – то были Улав и другие мальчики, сыновья челядинцев, живших во Фреттастейне.