Улица Ангела
Шрифт:
— Пожалуй, лучше мне сначала потолковать насчет этого письма с мистером Смитом, — сказал мистер Дэрсингем, откладывая письмо. — Скажите ему, мисс Мэтфилд…
Но тут стремительно распахнулись одна за другой две двери и тотчас с треском захлопнулись. Прибыл мистер Голспи.
— Алло, Дэрсингем! — загудел он, потирая руки. — Алло, мисс Мэтфилд! Брр, какой у вас здесь дьявольский холод! Я продрог до костей. Удивительное дело — здесь в Лондоне холоднее, чем в тех местах, которые славятся холодным климатом, двадцатиградусными морозами и всем прочим. Это из-за сырости, вероятно. Десять лет жизни здесь свели бы меня в гроб. Ну, как дела? Зашибаете деньгу?
— Спасибо. Мисс Мэтфилд, вы можете идти, — сказал мистер Дэрсингем.
Мисс Мэтфилд не могла решить, преувеличивала ли она в своих воспоминаниях длину усов мистера Голспи, или же он их подстриг. Во всяком случае, они казались ей теперь гораздо короче. Так же несомненно было и то, что она испытывала разочарование. Да, она вышла из кабинета с чувством необъяснимого разочарования. Это было совершенно нелепо, но она ничего не могла с собой поделать.
Это чувство не оставляло ее весь день. Мистер Голспи пришел в общую комнату, громогласно и весело поздоровался со всеми. Позднее, когда ушел мистер Дэрсингем, он продиктовал ей несколько писем, но почти не говорил с нею и ни в этот, ни
Последние дни перед Рождеством были так мучительны, что она все с большим и большим нетерпением ожидала поездки домой, мечтала о поезде, который умчит ее в канун праздника из ослепляющей, шумной толчеи Лондона. Мистер Голспи, который собирался провести Рождество с дочерью в Париже, и мистер Дэрсингем, которого воодушевляла близость каждого праздника, были оба в прекрасном настроении, а все остальные в конторе необыкновенно мрачны. У мистера Смита, правда, вид был не мрачный, а озабоченный и суетливый, словно что-то тревожило его серый, ограниченный умишко. Тарджис, всегда не слишком веселый, теперь был просто невозможен: он или слонялся по конторе, или сидел за своим столом и неподвижным взглядом смотрел в окно на черные крыши. Мисс Мэтфилд вынуждена была несколько раз очень резко отчитать этого невежу. Маленькая Селлерс утратила свою обычную задорную живость — быть может, оттого, что Тарджис теперь бывал или холоден, или груб. И даже Стэнли, всегда готовый горячо приветствовать Рождество и вообще всякий свободный день, в последнее время так страдал от дурного настроения мистера Смита и Тарджиса, несправедливо обвинявших его в отлынивании от работы, что постепенно превращался в угрюмого, озлобленного мальчика. И мисс Мэтфилд, считавшая себя не более как гостьей на улице Ангела (она работает на этой улице, но она не с этой улицы), всегда державшаяся особняком, должна была тем не менее сидеть весь день в одной комнате со всеми этими людьми, работать с ними вместе и невольно испытывать на себе влияние чужих настроений и общего положения дел. Это ее угнетало.
Вне конторы все было не лучше, а то и хуже. Нужно было закупать подарки, и она как угорелая носилась по лавкам во время перерыва и в тот короткий промежуток времени, какой оставался ей после работы до закрытия магазинов. Всюду была сутолока, и, конечно, невозможно было найти то, чего хочешь, а если она приходила поздно, то продавцы, которым за весь день не удавалось дух перевести, смотрели на нее с ненавистью и не хотели помочь ей выбрать что-нибудь. Наступали дни торжества для армии издателей, печатающих рекламы, рисовальщиков, людей, украшающих витрины, расклеивающих афиши, всех тех, кто уже много недель вопил: «Покупайте, покупайте! Рождество подходит! Покупайте, покупайте, покупайте!» Лондон грабил сам себя. Сырые, темные дни изливали дождь людей на те улицы, где были большие магазины. Все окраины хлынули на Оксфорд-стрит, Холборн, Риджент-стрит. Магазины были полны, на тротуарах — давка, на мостовой — затор автомобилей и автобусов, которым мешали двигаться толпы людей. Никогда еще мисс Мэтфилд не видела столько ящиков фиг и фиников, бесстыдно оголенных кур и гусей, всевозможных сыров, пудингов, перевязанных лентами тортов и коробок печенья, столько сафьяна, и замши, и шведской и свиной кожи, столько календарей, альбомов, нарядных тетрадей для дневников, вечных перьев, счетчиков для бриджа, карандашей, патентованных зажигалок, мундштуков, несессеров, домашних туфель, сумочек, пудрениц и «последних новинок». Витрины были загромождены целыми бригадами дедов морозов, десятками тонн искусственного остролистника, а на елочные украшения ушло такое количество ваты, которого хватило бы всем больницам Лондона на десять лет. Мимо празднично убранных витрин, вдоль ряда уличных торговцев, музыкантов, нищих проходил миллион женщин, таща за собой миллион детей, которые после недолгого пребывания в волшебной стране чудес были утомлены, ошеломлены множеством впечатлений, капризничали, им хотелось спать и есть. Из миллиона сумочек всевозможных форм и цветов плыли деньги — пачки чистеньких банковых билетов только что из банка, засаленных, скомканных бумажек, вынутых из вазочки на камине, монет в полкроны и флоринов из жестяной копилки, которая хранится в спальне; деньги, украденные, заработанные, выпрошенные, скопленные по грошам, теперь лились потоками, как дождь из синевы небес, их протягивали через прилавок, подавали в окошечки касс, а затем они, как по волшебству, превращались в пакеты, пакеты, пакеты, на упаковку которых каждую минуту требовались целые акры коричневой бумаги и мили бечевок. Сотни таких пакетов (среди которых было особенно много больших треугольных) врывались в каждый автобус, куда удавалось вскочить мисс Мэтфилд, после того как она долго ждала на остановке, потом бежала, догоняя автобус, потом возвращалась и снова ждала. Она чувствовала себя как дрожащий от холода, полураздавленный муравей. Никогда еще Лондон не был ей так ненавистен, как в эти дни. Она готова была вопить от ненависти. Когда она добиралась до Бэрпенфилда, у нее оставалось только одно желание — долго лежать в горячей ванне. Но этого самого хотелось и всем другим обитательницам клуба, так что приходилось ходить взад и вперед мимо ванной комнаты и ждать. Опять ждать! Сначала ждешь окончания занятий в конторе, потом — автобуса, потом ждешь в магазинах, пока продавец займется тобой, потом — у кассы, потом ждешь пакета, потом опять автобуса. А потом приходит Керси и говорит: «Вы сегодня вечером куда-нибудь идете, Мэтфилд? Нет? Ну, разумеется, нельзя же каждый вечер кутить, правда, милочка?» О, ад!
Наступил канун Рождества. Мистер Голспи — счастливец! — еще утром отбыл в Париж. Мистер Дэрсингем пожелал своим служащим веселых праздников и рано ушел из конторы. Мистер Смит выдал всем наградные — недельное жалованье — и выразил надежду, что они хорошо проведут Рождество. Мисс Мэтфилд, проделав чудеса быстроты и ловкости, поспела в Пэддингтон как раз вовремя, чтобы занять три четверти места для сидения (а ноги девать было решительно некуда) в поезде, отходившем в 5 час. 46 мин. Пэддингтон в этот день имел такой вид, как будто бы в Лондон вторглась неприятельская армия и уже атакует банк, как будто на Гайд-парк уже падают бомбы и правительство переехало в Бристоль. Но вот огни Уэстборн-парка и Кензал-Грин сверкнули в окна вагона, мигнули ей — и остались позади. Слава Богу, на несколько дней она избавилась от кошмарной жизни в Лондоне! Быть может, в этом году Рождество среди своих пройдет веселее. Во всяком случае, дома будет сносно и спокойно, отец и мать обрадуются ей, да и она будет рада их повидать.
В то время как поезд, прибавляя ходу, миновал западные предместья, она с нежностью думала о родителях.
3
— Здорово, Мэтфилд! Ну, как вы провели Рождество?
— О, как всегда. Довольно скучно.
— Развлекались как-нибудь?
— Нет. Обжиралась. Сидела и зевала. По утрам завтракала в постели и вставала только к ленчу. Это, пожалуй, было самое лучшее за все праздники. А вы?
— Ах, ужасно! — отвечала ее собеседница, мисс Престон, служащая Левантийского банка, претендовавшая на особое внимание к себе в клубе на том основании, что ее брат (носивший другую фамилию) был известный актер. Этот брат дважды посетил клуб, и каждое его посещение сильно повышало авторитет мисс Престон. — Не успела я приехать домой, как схватила сильнейший насморк, и к тому же Арчи — мой брат, актер, вы ведь его знаете — обещал приехать на Рождество, но в последнюю минуту телеграфировал, что не может.
— Как обидно! — заметила мисс Мэтфилд довольно равнодушно. В Бэрпенфилде приходилось так часто выражать сочувствие, что это делалось уже чисто механически, и случись здесь что-нибудь действительно страшное и трагическое — например, смерть десятка девиц от отравления птомаинами, — оставшиеся в живых, вероятно, молчали бы, как немые, потому что все слова, существующие для выражения жалости и ужаса, были ими затрепаны до последней степени.
Теперь все обитательницы Бэрпенфилда рассказывали друг другу, как они провели Рождество. Самые молодые, которым, вероятно, было очень весело, больше всех жаловались и выкрикивали: «Мерзко! Абсолютно ужасно, дорогая!» Самые старые и одинокие, любительницы грелок и кипятка, видевшие, наверное, только насмешливый призрак Рождества, старались с вымученной, натужной веселостью уверить других, что они чудесно провели время. А такие девушки, как мисс Мэтфилд, занимавшие, так сказать, среднюю позицию между этими двумя группами, честно говорили правду. В вестибюле, приемной, на лестнице и в коридорах наверху — жужжало, как в улье, от этих рассказов. Жизнь в Бэрпенфилдском клубе возвращалась в нормальное русло. Мисс Тэттерс с достойной восхищения предусмотрительностью вывесила с полдюжины новых объявлений в самом энергичном и саркастическом тоне, — и эти объявления (в особенности одно, очень язвительное и безапелляционное, относительно стирки чулок и носовых платков) уже давали пищу для разговоров и раздували огонь возмущения. «Милочка, читали последнее сочинение Тэттерс?» — перекрикивались девушки через площадку или из комнаты в комнату.
Мисс Мэтфилд поднялась к себе, выбрала на стене место для двух гравюр в рамках, привезенных ею из дому, сняла с крохотной этажерки несколько книг, которые она брала у соседок и забыла вернуть, и поставила на их место другие, добытые за время праздников. Тут были две книги путешествий и три романа. Во всех романах действие происходило в таких местах, как Борнео или Южные моря. Это не было случайностью: мисс Мэтфилд всегда выбирала романы, где говорилось о джунглях, коралловых рифах, плантациях, лагунах, цветах гибиска, пахнущих ванилью, о шхунах, о необозримом Тихом океане, о ночах под тропиками. Если автор в начале книги показывал ей героя в белом костюме отдыхающим на веранде, в то время как безмолвная коричневая фигура, бесшумно двигаясь, несла ему прохладительное питье, она готова была читать до конца историю его любви. Если любовной истории не было, но обстановка была достаточно экзотическая, она все же дочитывала книгу, но, в общем, предпочитала романы, где на первом плане любовная интрига. Нельзя сказать, чтобы у нее был дурной вкус. Если книга написана Джозефом Конрадом — тем лучше. Но она читала, хотя и с меньшим увлечением, и авторов другого сорта, если только они в своих романах преподносили ей джунгли, и лагуны, и коралловые рифы, и загадочные смуглые лица. Самый плохой роман, где действие происходило на Малайском архипелаге, был для нее интереснее самого лучшего романа о Мэрлебоне. Читала она в автобусе, на пути в контору или из конторы, в кафе во время завтрака, вечером в постели, и так как ей хотелось только одного — забыть об автобусах, кафе, спальнях женского клуба, то эти рассказы о событиях на другом конце света, о местах неведомых, диких и прекрасных были как раз то, что ей было нужно. Она не признавалась никому в своей страсти к приключенческим романам. Страсть эта выражалась лишь косвенно — в том, что, просматривая романы иного рода, романы о Лондоне и Уорстершире, она презрительно фыркала. Долголетнее знакомство с героями бунгало, шхун, китайских притонов постепенно определило ее отношение к мужчинам, хотя она в этом не сознавалась даже себе. Ее поклонение этим далеким героям выражалось лишь в том, что она резко критиковала тех мужчин, с которыми встречалась и которые совсем не походили на ее любимых героев. Идеалом мужчины, тайно ее волновавшим, был сильный, отважный скиталец на фоне чуждой природы, кораблей, фантастических притонов. Если бы она вышла замуж за такого человека, она, может быть, захотела бы его приручить и заставила бы осесть для мирной жизни в той красивой старинной усадьбе, где она столько раз в своем воображении проводила Рождество. Но сначала он должен был быть вольным и диким, а не рожденным в неволе.
В ее тесной комнатушке трудно было переставить и изменить что-нибудь. Но все же мисс Мэтфилд всякий раз, когда возвращалась после отлучки из Лондона, делала такие попытки. Это было все равно, что переставлять три-четыре игрушки в коробке из-под туфель. Но и на этот раз она сделала, что могла. Она вернулась после Рождества с твердым намерением «бороться, не поддаваться атмосфере Бэрпенфилда». Она не станет больше падать духом, ныть, ожидать, авось что-нибудь случится, отлично понимая, что не случится ничего! Она не хотела больше уныло плестись по жизненному пути! Нет, она будет жить своей собственной, настоящей, веселой жизнью, полной приключений. Не в первый раз, увы, возвращалась она в клуб с таким решением и немедленно принималась переставлять и передвигать все в своей комнате (эти внешние перемены должны были знаменовать собой внутреннюю). «Но теперь, — говорила она себе, — теперь другое дело». Она стала старше, опытнее, теперь ее решение твердо. К тому же она получает уже не четыре с половиной, а пять фунтов в неделю — ей в конторе прибавили жалованье, и когда она сказала об этом отцу, он только поздравил ее (с той усталой и немного иронической улыбкой, которая часто бывает следствием многолетней врачебной практики, этого вечного круговорота рождений и смертей) и не пожелал урезать ту сумму в шесть фунтов, которую он ей посылал ежемесячно. Каждая девушка в Бэрпенфилде сразу же оценит великую разницу между пятью фунтами в неделю и четырьмя с половиной! Имея четыре с половиной фунта в неделю, вы должны быть бережливы и расчетливы, а при пяти фунтах уже можно немного баловать себя.