Улита
Шрифт:
Я снова забегал из угла в угол.
– Ну хорошо, - сказала Улита, испуганно глядя на меня, - успокойся.
– Ничего хорошего!
– грубо оборвал я ее.
– Я понимаю, сейчас ты на моей стороне, переживаешь за меня, сочувствуешь мне, но... цыц! цыц, Улита!.. с другой стороны, ты и я сейчас - одно, и я могу надрать тебе уши, могу Бог знает что сделать с тобой, мы с тобой одно перед лицом бездны, и ты во мне все равно что улитка в раковине, и я могу вытолкать тебя, извернуться так, что ты пулей вылетишь... Да... о чем я? Знаешь, с каждым приходом этого ужаса... и зачем ты теперь только возобновила его во мне?.. с каждым разом я все сильнее и мучительнее ощущал, что со мной происходит что-то стыдное. Можно глубоко до дикости и одержимости страдать из-за невыразимой любви к Богу, или из ревности, или из-за того, что тебе не хватает
Улита принялась собирать посуду, и ее нежные руки пришли в движение. Я жадно следил за ними. Я все отдал бы за то, чтобы они обвили мою шею.
Улита молчала. Она замкнула уста и ключик выбросила Бог знает как далеко. Она не спрашивала, что же в действительности такого постыдного заключалось в моих тогдашних мучениях и насколько глубоко я взволнован и вернулся к прошлым мукам теперь, когда ее праздное любопытство разбередило мне душу. Ей очень хотелось спросить это, в сущности она была невинна и наивна в своем любопыстве, даже чиста, девственна, но она видела, как я разошелся, испугалась и надеялась молчанием, куда более невыносимым для нее, чем для меня, изгнать из моих недр недоумение, тоску и муку.
Она не понимала, что эти страдания, вторгшись чуждыми, почти тотчас становились не чем иным как моей душой и, даже не шутя страдая, я вовсе не спешил расстаться с ними. Они должны были уйти сами собой и когда пробьет час ухода, а то, что пыталась сделать Улита своим храбрым молчанием, могло обернуться лишь умерщвлением моей души. Я усмехнулся над ее наивной и трогательной попыткой. Она заметила мою улыбку, испугалась еще больше, но интуитивно поняла, что я не против продолжения разговора и даже хочу, чтобы она нарушила свой случайный обет молчания, и в растерянности спросила первое, что пришло ей на ум:
– А что же дальше? Что может произойти, если мыслить так, как мыслишь ты?
– Все что угодно.
– Например?
– пробормотала Улита.
– Например, следующее, - сказал я, жестом приглашая ее снова сесть, умиротвориться и выслушать мои предположения.
– Вполне вероятно, что муки на этот раз достигнут апогея, я не выдержу пытки, войду в ванную, погружусь в теплую воду, перережу себе вены и с истомленным видом откинусь на бортик в ожидании избавительницы смерти. Но молчу, молчу... вижу, как неприятно удивляет и пугает тебя эта гипотеза! Уже слышу готовые сорваться с твоих уст слова простеста и мольбы! Но возможен и другой исход... Может быть, зимней лунной ночью ты будешь стоять на ледяной горке, такая маленькая, беззащитная, трогательная, что я не удержусь и снизу протяну руки, призывая тебя... и ты шагнешь ко мне, не правда ли? Ты скатишься с горки и очутишься в моих объятиях, я, может быть, не устою на ногах, и мы оба со смехом упадем в сугроб...
Прищурившись, я мысленно всматривался в нарисованные мной картины. Мысль и в самом деле была бессловесной. Но фигурку на вершине горы я видел отлично, она стояла там как живая, и надо всем подрагивала бледная круглая луна, но западала за край, я не в состоянии был удержать ее в пустоте неба. Я покачал головой, удивляясь холоду, каким повеяло на меня от этой картины, и в какой-то момент усомнился, Улиту ли вижу на ледяной горке. Что она говорила мне сейчас, высказывая свои соображения на представленные мной варианты, я не разбирал, внезапно оглохнув. Власть смерти расширялась в моем сознании. Холодная смерть в теплой воде. Меня бросило в жар, и я словно веером помахал рукой, навевая на себя прохладу.
Я бы сказал моей подруге, что с наступлением душной ночи буду без слов, упорно и тупо искать близости с ней и духота превратится в чад, мы угорим, сгорим в любовной лихорадке. Мол, теперь это решено. И слов не надо. Оказалось, однако, что я уже дал весьма одобрительный ответ на ее пожелание удалиться в магазин за необходимыми покупками. Она сгорбилась старушкой, утомленной домохозяйкой. Неужто хлопоты обо мне, мыслящем тростнике, сделали ее такой? Но и потом, вернувшись, она была какой-то пришибленной. Видимо, наш разговор сразил ее. Я решил эту ночь провести в одиночестве, ничем не рискуя, ведь скорбь ее страха и потерянности могла обернуться для меня невиданными ловушками и оскорблениями.
Утром я тихонько выскользнул из дома, убежал ни свет ни заря, мне не хотелось, чтобы Улита, войдя в мою комнату с подносом, посмотрела на меня как на человека, который минувшей ночью ничего не предпринял. Иначе она не посмотрела бы, иначе и не было возможности посмотреть, потому что я действительно ничего не предпринял, а устремился я к одиночеству по собственной или по ее воле, в данном случае не имело большого значения.
Я пришел на комбинат и влился в бригаду. За работой быстро побежало время, я почти забыл, что в Улите, которой я накануне так пространно и, пожалуй, несколько безответственно открылся, меня ждет нерешенный вопрос всей моей жизни. Во всяком случае, в те редкие мгновения, когда я вспоминал о ней, ворочая замороженные туши, я довольно легкомысленно, как бы отмахиваясь, полагал, что теперь она не будет чинить никаких препятствий моим амурным амбициям, я возьму ее и этого будет совершенно достаточно. А труд был все такой же тяжкий и мрачный. Случилось так, что мои напарники ушли на обед, а я, выполняя отдельное маленькое задание, замешкался в огромном холодном помещении наедине с тушами. Внезапно это мое уединение в царстве мертвых и предназначенных в пищу животных было нарушено появлением молодой жены одного из здешних начальников. Контраст, царивший в этой чете, бросался в глаза, начальник был угрюм, замотан, туповат и уродлив, а его жена была нарядна, оживлена и прекрасна, ну, прекрасна ровно настолько, насколько может быть таковой живая, не воображаемая, не выдуманная всякими трубадурами и творцами учебников секса женщина. Надо полагать, жилось ей недурно. Я был в фуфайке, в засаленной хламиде, с инеем на бороде, в общем, затюканный Дед Мороз, усталый и одичалый, а она пронеслась мимо меня облаком свежести, благоухания и легкого опьянения. Что-то напевая, она с завидной беспечностью полезла на один из высоких штабелей, в которые были уложены все находившиеся в помещении туши.
– Не делайте этого, - предостерег я, - это очень опасно, туши скользкие...
Что могли значить для нее слова того пугала, каким я перед ней выглядел? Она продолжала карабкаться наверх с кошачьей ловкостью и уже почти сверху ответила:
– Какое мне дело до вашей опасности? Я хочу танцевать!
– Опасность не моя, опасность грозит вам...
– бубнил я, но уже сам плохо верил в свои слова, предпочитая любоваться грацией плясуньи.
– А для танцев можно найти другое место.
– Вот вы и ищите, я же буду танцевать здесь.
И вот она на вершине, на верхней туше, на скользкой и не слишком-то ровной площадке, которую та туша образовывала. Я не мог не улыбнуться, увидев ее под потолком, под сумрачными сводами этого адского места, такую открытую, доверчивую, пьяненькую, солнечную, красивую. А она выпрямилась во весь свой рост, расправила плечи, подняла согнутые в локтях руки, отчего ее голова очутилась как бы на дне цветочной чаши, и принялась бесшумно шевелить стройными ножками, отбивать на красноватой туше чечетку своими легкими туфельками на высоких каблуках.
Она делала невозможное, на подобной эстраде никакому обыкновенному человеку не под силу столь нескованно, не заботясь о безопасности танцевать. Но я уже фактически не сознавал этого. Поскольку сама она не видела риска своей затеи, то и я, уже и так не смогший удержаться от улыбки, перестал видеть его и волей-неволей стал вторить ей, т. е., стоя внизу и любуясь плясуньей, тоже пустился в своего рода пляску. Танцор из меня был никудышний, к тому же меня обременяли нелепая, тяжелая одежда и сознание, что женщина в сущности не ищет во мне партнера и едва ли даже замечает мои усилия, увлеченная собственной игрой. В конце концов я просто задвигался ни к чему не обязывающими движениями, а по-настоящему танцевала разве что моя улыбка, которая уже протянулась от уха до уха.