Улита
Шрифт:
Наивными выглядят исповедальные выкладки призрака, впрочем, прошлая жизнь всегда представляется наивной. Наивность, это, в сущности, некий даже орган, я убедился в достоверности такого умозаключения, став облаком, убедившись, что мне в сущности негде содержать ни наивность, ни даже что-нибудь попроще. Всего лишь мимолетным вихрем проносились сквозь меня мысли и чувства. Поэтому я могу вспоминать и рассказывать все что угодно, не опасаясь и не стыдясь того, что выгляжу смешным. Если меня и охватывал стыд, то он все же оставался отвлеченностью, чем-то, что ничего не меняло, как не могло изменить меня мое стремление и желание воплотиться.
Когда меня - подразумевается моя прошлая жизнь - мучило сознание внутренней пустоты, моего чуть-чуть прикрытого провала в ничто, на каком-то пределе, как бы уже в невыносимом обморожении, вдруг резко наступала оттепель, некий толчок пробуждал во мне беспредельную ясность и я четко, как пуля в затвор, задвигался в потребность облечь ту пустоту плотью. Порыв, конечно, был сумасшедший и предполагал что-то несбыточное, а вместе с тем я ощущал себя так, как если
Обитание в доме было моей главной действительностью, и я в умоисступлении выбегал на улицу, надеясь подобраться, спасения ради, поближе к воображаемому. Прежде всего, я не мог оставаться в пригороде, где мою драму не украшали соответствующие декорации, и ехал в город, спешил на самые его красивые улицы. Я понимал, что ищу новых знакомств, встречи с новыми, необыкновенными людьми. Мечта внутренне облечься некой плотью там, на улицах, не разрывала мое существо изнутри, как это было в безысходности дома, а бежала впереди, между старинными домами, манила меня видениями, в которых уже не я метался в бесплодных поисках, а мне навстречу само собой выдвигалось то, чего я столь страстно домогался. Но эти видения были пострашнее творившегося у меня на душе, поскольку я и в кручине мог, по крайней мере, двигаться, сворачивать в переулки, пить чай, кофе или вино в забегаловках, они же, приближаясь, внезапно с чудовищностью последнего несчастья рассыпались и рассеивались, оставляя мне чувство вины. А отчего бы я чувствовал, что рассыпаются они по моей вине, если бы в них не заключалось нечто действительное, даже, может быть, что-то более реалистическое и натуральное, чем я сам? Значит, их живое, если и вовсе не одушевленное начало, разветляющееся на некие персоналии, находилось тут, в непосредственной близости от меня, а я обошелся с ним неосторожно, какой-то небрежностью заставил его отступить и спрятаться. Обнаженное в этих видениях было округло, прекрасно, совершенно и притягательно желтело в неожиданно сгущающихся даже среди дня сумерках. В растерянности я узко, не умея охватить явление во всей его полноте, бормотал себе под нос, что это обнаженное и желтеющее не может быть домом, деревом или собакой, не символизирует красоту как таковую, а отвечает моей одинокой и замшелой потребности в человеческом.
Я очень стыдился этих похождений в безвременных сумерках. Об этом стыде я и умолчал, когда исповедывался Улите накануне своей гибели. По всем признакам выходило, что ищу я человека, а раз уж виделось что-то округлое и плавное, речь шла, стало быть, о женщине. Меня удивляло, что в минуты, когда моя голова шла кругом от созерцания внутренней бездны, неизбывной пустоты, я вдруг всем своим существом устремляюсь на поиски женщины. Но в видении, судя по тому, что я успевал разглядеть по мере поступательного приближения таинственных и прекрасных форм, заключалась такая сила, что я предчувствовал свое полное самозабвение, какую-то будущую немыслимую самоотверженность, в общем, только приблизилась бы она, та женщина, уж я бы тогда раскрепостился сполна в любви и свободе. Но я уже говорил, что ей никогда не удавалось приблизиться. Может быть, весь смысл этих видений только и был что в указании на цель моих поисков. Мне объяснялась надобность искать красивую, совершенную незнакомку. Приключение! Не знаю, что последовало бы за его успешным завершением и как могла женщина, даже в самом деле совершенная, оградить меня от всех тех душевных мук, которые я терпел. Боюсь, далеко не в этом проблема. Разве неустранимое отличие реальной женщины от той воображаемой прекрасной дамы, которой всякие псевдорыцари слагают гимны, не лишает мои поиски сакрального смысла, не низводит мою беготню на уровень чего-то кобелиного?
– спрашивал я себя и тут же впадал в дикое раздражение.
Однажды туман раннего осеннего утра усилил впечатление иррациональности происходящего. Я уже думал забиться в какое-нибудь полуподвальное кафе с невыспавшимся официантом и тихой, бредовой музыкой, когда выступивший из тумана женский силуэт более или менее удачно вписался в навязчиво маячившие предо мной фантастические формы. И вдруг я решил больше не откладывать дело, не виноватиться перед судьбой, перед Роком, который заманивал Бог весть куда, а сам рассыпался в прах при малейшей моей попытке отчаянно отдаться ему во власть. Незнакомка, шагавшая мне навстречу, была в принципе хороша собой; на ней сидело отличное черное пальто, под которым едва ли пряталась уже полная нагота, приготовленная, как у иных, если верить слухам, шлюшек, для показа потенциальному клиенту. Ничего дурного в мыслях у нее явно не было, пожалуй, она, едва не столкнувшаяся со мной в тумане, и не разглядела меня толком. Наверняка ее целью было лишь выгулять собачку, бежавшую за ней следом, а затем, позавтракав и выкурив сигарету, отправиться на службу. Но я глянул и глубже. Да, она хороша собой, но если присмотреться к ней, если ее раздеть, если ее выслушать и полностью вычислить, в ней окажется до удручения мало того совершенства, которое мерещилось моей мечтательности. Я мог поручиться за это, еще и не приступив к исследованиям. Что-нибудь определенно будет не так, ведь тех самых других женщин, которых не знают органы наших чувств и ищут некие поэтические фибры наших душ, в действительности не существует. Пусть ужасна моя личная действительность, однако та, где постоянно и неизбежно обманываешься в отношении женщин, еще ужаснее, беднее, непотребнее. Но что мне оставалось делать? Я должен был рискнуть, иначе мне грозила неизвестность, а неизвестность нередко соседствует с умопомешательством или физической гибелью. И, оказавшись за спиной у женщины, я вдруг остановился, набрал полные легкие воздуха и громко выкрикнул:
– А ну-ка постойте!
Слова были не те, что могли воодушевить ее на знакомство со мной. Женщина испуганно обернулась, бегло глянула на меня и ускорила шаг. Топот, который я тут же устроил на тротуаре, дал ей понять, что я и не думаю оставлять ее в покое, и она, вдруг странно, уродливо покрупнев в искажениях тумана, рыхлой слонихой побежала на мост, могучие основы которого вырисовывались впереди. Мы были словно одни в неизъяснимом мире случайностей и неопровержимых превращений, поэтому незнакомка и не рассчитывала криками привлечь чью-либо помощь, мне же в таких условиях легче было ставить на кон все в моей отчаянной борьбе с Роком. Я поднимал над головой руку и грозил кому-то кулаком, - разумеется, не девушке, не этой даме с собачкой, которую я хотел всего лишь слегка и безобидно использовать как кстати подвернувшуюся реальность, островок твердой почвы посреди океана иллюзий и фикций. Она неверно истолковала мои задумки. Я не питал к ней недобрых чувств, хотя не сомневался, что, в своем полубредовом состоянии надеясь обрести в ней совершенную богиню, вынужден буду жестоко разочароваться. Но мне и в голову не приходило обвинять ее в том, что она не безупречна, - видите, в том, что какие-то иллюзорные видения, эти аберрации моего забежавшего в неизвестность ума, рассыпались при моем приближении, я винил себя, а за то, что во всем мире некому было спасти меня, я и не думал предъявлять кому-либо претензии.
Итак, все происходящее со мной заключалось во мне самом, хотя внешним образом я и погнался за незнакомой девушкой, а когда выскочил на мост, даже как будто зарычал и оскалил зубы. Кстати сказать, собачка поняла эту мою сосредоточенность на самом себе раньше своей хозяйки. Сначала она трусливо и жалобно бежала за девушкой, но затем, сообразив, что без прямого воздействия на меня извне я не угомонюсь, резко развернулась и принялась с лаем наскакивать, норовя укусить за ногу. Уж что бы другое, но эти лай и скачки совершенно не вписывались в тот рисунок, в котором я пытался сплести в один гротескный узор воображаемое и действительное, священное и профаническое. Я схватил наглое создание и бросил через перила моста. На воде оно полностью изобличило свою глупость: до берега было рукой подать, но эта тварь только шлепала, как безумная, своими тонкими лапами куда ни попадя да вертела во все стороны узкой, носатой головой. Пришло время остановиться и осмыслить свои деяния; выводы сразу были неутешительные, так что я до боли прикусил язык и исподлобья взглянул на девушку, которая была, конечно же, моим наваждением, кошмарным сном, однако не желала рассыпаться. Она простирала руки над перилами и призывала собачонку спастись. Проклиная этих двоих на чем свет стоит, я спустился с моста, вошел в воду и, выловив четвероногое недоразумение, швырнул его на берег.
Собачка взбежала на мост, и хозяйка, схватив ее на руки, нежно прижала к груди. Мне было холодно в мокрых штанах. Девушка подала с моста голос:
– Спасибо! Спасибо! Но вы промокли... Я вам помогу. Вы такой храбрый!
Нынче мне, в моем новом стыде и позоре, который сравнялся с бесстыдством, с цинизмом существования в отсутствии существования как такового, скрывать нечего: я тогда показал незнакомке полновесный кукиш, сложил его на берегу с такой гордой силой, словно запросто мог дотянуться до моста, на котором она стояла, прижимая к груди спасенное мной существо.
Вместо картин былого снова возникло лицо Улиты, только, кажется, для нее уже прошло какое-то обыденное время после того, как я в первый раз исполнил волю фирмы "Навьи чары", впрочем, не поручусь, что это был мой второй визит, а не третий или десятый. Я вглядывался в существо девушки, пытаясь понять, что отличает ее, живую, от меня, никакого. В ее облике сквозила печаль, которой раньше, при жизни, я не замечал, может быть, это была вовсе не воспеваемая иными мастерами слова особая грусть существования, а недоумение перед фактом, что я все-таки чуточку есть и вижу ее, а быть прежним не могу и уже никогда не буду. Т. е., казалось бы, можно восстановить прежнее и что-то поправить в нем, на иное повернуть наши отношения, не вполне сложившиеся, а все же в конечном счете выходило, что как раз и невозможно.
– Видишь, как все происходило поэтапно, - сказала Улита, пожимая плечами, удивляясь странному раскладу жизни.
– Сначала я хотела, что ты вел себя, как подобает настоящему мужчине... помнишь, комбинат, ужасные мороженные туши? Потом добивалась от тебя настоящей любви... это ты тоже помнишь, правда? А когда ты умер и оказалось, что можно хоть вот так тебя... оживлять... я решилась на это, приняла условия... и ведь я опять хотела чего-то настоящего, а вышло...
Она не договорила. Да, тосковала она от невосполнимости утраты, оттого, что ни к какому новому этапу и новым шансам на нечто подлинное мы уже никогда не придем. Но она успела и пожалеть о своих словах, не следовало, мол, живому человеку говорить подобное тому, кто лишен всякого будущего и зависит лишь от того, будет ли продлен контракт на его призрачные скитания. Она предположила, что я обиделся, не подозревая, что я уже недоступен обидам и оскорблениям. Жаль только, что я не имел возможности растолковать ей это.