УЛЫБКА ДЖУГДЖУРА
Шрифт:
Присмотревшись к делу, я попросил уступить мне рычаг. Мне хотелось узнать, тяжелое ли это занятие – стоять на промывке. Он кивнул и передал мне оглоблю, с помощью которой поворачивал водяную пушку-монитор… Длинный рычаг позволял направлять монитор без видимых усилий, даже оставлять его в одном положении. Бульдозер подваливал в бункер почти по кубометру «песков», и струя тут же размывала их, с грохотом отбрасывала камни на железную стенку, и надо было поддавать и поддавать струей, не давая им залеживаться, до самого выброса на отвал. Но и про бункер долго забывать было нельзя, чтобы «пески» не успели слежаться под перфорированным листом, иначе они забьют выход и саму колоду, где расположены улавливающие золото трафареты и коврики. Три бульдозера
Казбек Кущаев, так звали дизелиста, успел попить чаю, не раз приходил ко мне, наблюдал, но не вмешивался, наверное, я делал все как положено. Из-за шума дизеля, стоявшего рядом, разговаривать было трудно, и мы молчали. Казбек предложил и мне отведать чаю и подкрепиться, но я отказался. Мне было интересно это единоборство с камнями, – иные были по пуду и больше, – они не хотели выкатываться из бункера, а я их подталкивал и гнал струей кверху, на выброс, и они в конце концов вылетали и падали под откос. Интересно было сразу, струей под самый низ, подрезать кучу сваленного в бункер «песка» и, чуть покачивая струей, разжевать ее, оставив одни гремящие о железо камни.
Часа через два я передал рукоятку Казбеку, поблагодарил его и отошел обратно. Даже в охотку работа показалась утомительной, а ну как за ней простоять часов двенадцать и больше? А ведь надо еще смотреть и за дизелем, заправлять его, разбивать и выкатывать из бункера огромные камни, которые нет-нет да и закатит в бункер бульдозерист. Это бывает нередко. Словом, в артели не имелось легких работ, где можно было бы исполнять обязанности вполсилы.
К вечеру разошелся дождь, рыхлые облака тащились брюхом по сопкам, оставляя на лиственничнике клочья тумана. Мы сидели в конторке, точили лясы о чем придется,
Мне очень приглянулся на участке повар Николай Михайлович Черпаков. Человек уже немолодой, с сединой, но с горячими глазами. Приглянулся своей обходительностью, вежливостью, готовностью услужить каждому и доставить приятную минуту. Не знаю, когда он спал, потому что утром у него уже был готов завтраки выпекался хлеб в печ.ке. Когда ни заглянешь, идя мимо кухни, а двери всегда открыты, ни разу я не видел, чтоб он сидел или занимался праздными разговорами. Всегда он что-нибудь делал. Надо сказать, что накормить шестьдесят – семьдесят человек, напечь на них хлеба, убрать за ними – не простая задача. Правда, для уборки и мытья посуды ему в помощь на короткое время давали рабочего.
Захожу однажды утром, вижу – расстроен Николай Михайлович донельзя. Ходит как в воду опущенный. Выбрал минутку, когда никого не было, спросил его, в чем дело.
– Э,- махнул он рукой, – ухожу. Приказано сдать обязанности, увольняют. Сегодня еще накормлю обедом и все…
– Что случилось-то? Поругались с кем или иное?
– Знаете, Владимир Иванович, я вас уважаю, у вас опыт, вы меня поймете. Жизнь у меня не из легких. Жил в Минске, когда началась война. Был я еще мальчишкой, но уже понимал, что значит фашизм, разбирался, одним словом, где право, где лево. В сорок втором году начал помогать партизанам, а в сорок третьем меня вместе с матерью угнали в Германию. Семь месяцев мы просидели в концлагере, а потом меня, как скотину какую, продали в Дрезден фирме, которая производила колбасы. Работа была какая придется, но одним хорошо, что там я немного отъелся после голодовки, окреп. В сорок четвертом году Дрезден начали сильно бомбить американцы, и во время одной такой бомбежки я дал деру с фабрики и подался в западную часть Германии. Там меня американцы подобрали, и репатриировался я лишь в сорок шестом. Вернулся в Минск. Города по сути не было, лежали одни развалины, жить негде. И надумал я податься на юг. Последние годы жил и работал на станции Лазаревская, в ресторане. Сам я хороший шеф-повар, могу и сготовить и подать так, что любому будет приятно. Это не хвалясь. Ну, работа в ресторане,
– И что же случилось? – перебил я его.
– Да что, особенного вроде и ничего. Вечером приехало авиационное начальство, надо было их принять. Сами понимаете, мы от них во многом зависим, и я это тоже понимаю. Но я перед этим почти сутки не спал – свинью ребята закололи и мне пришлось с мясом провозиться, разделать его. Да и до этого спал мало: какой сон у повара! Если часика три дадут поспать, то и хорошо, а то и этого не бывает. Мяса у меня уже не было, в общий котел заложили, а поджарить для гостей с десяток кусков рыбы мог и помощник мой. Он уже опыт имеет, на следующий сезон хочет поваром остаться. Я так и сказал посыльному, а тот доложил Разину, что я отказываюсь встать. Вот Разин и прилетел ругаться, начал меня матюками понужать. Сами понимаете, гордость у каждого есть, тем более, если ты всю жизнь честно прожил, своими руками хлеб зарабатывал. Я ему и ответил на его наскок: «Мне беспокоиться нечего, это вы должны подумать, как дальше, еще такой молодой, а уже такой горячий и нервный, будете с людьми работать». Он ведь уже за сердце чуть что хватается, хотя ему только сорок три. А что потом будет?! «Я ведь, говорю, без вашей фирмы жил и дальше проживу, руки есть и сам еще не инвалид». Разин выскочил и скорей жаловаться, а Туманов сразу: «Можете считать себя с завтрашнего дня уволенным…»
– Ничего, это он сгоряча, – сказал я про Туманова.- Медведя в повара не возьмешь, а людей кормить надо, так что не бойтесь…
– Я и не боюсь, работы у нас, слава богу, хватает, только не ленись. Обидно, что четыре месяца уже проработал, до конца сезона три остается, а ни черта не получу. Вот передам кухню ему и с первой оказией на материк…
– Что хотят, пусть делают, а кухню не приму,- сказал помощник Николая Михайловича. – Это не дело. Сегодня его, а завтра меня таким же манером.
– Ладно, не горюйте раньше времени, все утрясется. Попробую поговорить с Тумановым, человек он, кажется, не вредный…
Но поговорить не пришлось, не было нужды. Назавтра Туманов сам сказал повару, чтоб тот продолжал работать. Хорошо, что одумался, но ведь такие встряски для людей вовсе не так уж бесследно проходят, и лучше, чтоб таких острых ситуаций не создавалось вообще.
Я проходил мимо столовой, когда увидел Диму. Он носил в кабину кастрюли с едой, ведра, хлеб.
– Ты куда? – спросил я его.
– К приборам, людей кормить.
– Давай и я с тобой, кастрюли да ведра придерживать буду.
И мы поползли к приборам. Чтоб не плескалось, Дима вел машину, как на похоронах, еле-еле. У прибора смена оставила работу и подошла к машине обедать, Дима вылез из кабины, встал за монитор. Для него это дело привычное, у прибора он работал.
У мониторщика сухое, пропитанное маслом и заводским дымом лицо. Глубокие морщины на лбу и возле носа говорят о возрасте: около сорока, а может, и больше. Спросил, откуда он.
– Сам я из Свердловска, – ответил он. – На прииске впервые. Два брата старались и раньше, они уже четвертый год в артели, вот и меня затащили. Дизель я немного понимаю, разбирал его, да и братья, в случае чего, помогут. Вот и работаю. Только тяжело: одна смена двенадцать часов, да на съемке надо помогать, а там поднести, унести, что-нибудь подладить. Только на сон и остается, а про что другое и думать уже не хочется…
Я спросил потом Диму, как фамилия этого дизелиста.
– Шляпкин Петр Ефимович. Их три брата у нас на участке. Михаил на ремонте дизелей, а Николай – бульдозерист. Тут, кого ни возьми, один другого притянул…