Умереть в Париже. Избранные произведения
Шрифт:
Похоже, теперь воспоминания о парижской жизни рождали в его душе нечто вроде ностальгической печали, а ведь там, в Париже, он, наоборот, всегда страдал от тоски по родине и часто говорил: "В Японии такая красивая, ясная осень, а здесь, в Париже, только и есть что лето да зима".
Как-то незаметно снова перейдя на ты, мы, совсем как бывало в молодые годы, болтали о том о сём: о годах, проведённых в Париже, о французской культуре, о нынешних французских проблемах. Когда, миновав шлагбаум, мы вышли к автобусной остановке, оказалось, что автобусы уже не ходят. Обрадовавшись, мы двинулись обратно к станции и, дойдя до неё, неохотно расстались, так и не успев наговориться.
Вернувшись домой, я поспешно поднялся в кабинет. Мне хотелось как можно
Очень осторожно сняв с пакета сургучную печать, я обнаружил внутри три толстые голубые тетради. Мне показалось, что они попахивают каким-то лекарством, наверное, прежде чем запечатать, профессор по привычке продезинфицировал их. Тетради в глянцевых бледно-голубых обложках были мне очень хорошо знакомы, они всколыхнули в душе самые приятные воспоминания. Именно такими тетрадями с толстой, отличного качества бумагой пользовались обычно студенты парижских университетов. На тетрадях не было никаких надписей, только цифры — 1,2,3. Я открыл ту, на которой стояла цифра "1".
На первой странице по-мужски твёрдым почерком было написано: "Моей дочери. В этих тетрадях заключена моя нынешняя жизнь. Если мне повезёт и я вернусь в Японию живой, эти записи послужат мне памятью о днях моих страданий. Я готовлюсь к смерти каждый день, и как знать, может быть, за это судьба подарит мне чудесное исцеление? Но даже если чуда не произойдёт, я умру, ни о чём не сожалея, кроме разве что разлуки с моим ребёнком".
На следующей странице я обнаружил фотографию молодой женщины. Она была в вечернем платье с жемчужным ожерельем на шее. Скромное, застенчивое лицо, взгляд поражающих какой-то особой чистотой глаз устремлён куда-то вдаль. Несомненно, передо мной была мать Марико. Фотография немного выцвела, скорее всего, она была сделана в Париже, но не заметить сходства было невозможно — те же большие глаза, тот же нос…
С волнением я смотрел на портрет, представляя себе, что было на душе у этой женщины, когда она вклеивала свою фотографию в предназначенную для дочери тетрадь. Наверное, ей хотелось, чтобы та знала, как выглядела её мать, ей казалось, что одних записей будет мало, хотя она и была уверена, что сделала всё возможное, чтобы передать дочери свои мысли, свои надежды и желания — всё, что за долгие годы скопилось у неё на душе. Очевидно, она думала, что её муж вскоре снова женится и, может быть, постарается вычеркнуть образ матери из памяти дочери. И она заранее подготовилась к этому, надеялась, что дочь неожиданно обнаружит её фотографию и обрадуется. Что ж, можно считать это проявлением обычной женской слабости, хотя я склонен рассматривать подобную предусмотрительность как свидетельство страстной материнской любви. У меня было такое чувство, что Синко пристально глядит на меня с фотографии.
Я открыл тетрадь под номером 2. На первой странице тем же почерком было написано: "Как чудесна жизнь! Она чудесна хотя бы потому, что можно каждый день смотреть на это небо".
На следующей странице снова была вклеена фотография, на этот раз на ней были стоящие рядом Миямура и Синко. Приглядевшись, я заметил на заднем плане здание института Кюри. Наверное, их сфотографировал кто-нибудь из друзей. Фотография была сделана ранней весной, профессор был без пальто с хорошо знакомым мне чёрным портфелем в руке. Рядом с ним скромно стояла жена, тоже без пальто, но с белой меховой накидкой на плечах. На ней было короткое платье, какие носили после Первой мировой войны, оно, может быть, излишне обнажало ноги, но женщина была высокого роста, и платье ей очень шло. Профессор слегка улыбался, на лице его жены тоже застыло счастливое выражение. Возможно, фотографию сделали в тот день, когда Синко зашла за мужем на улицу Ульм. Глядя на
Затем я открыл тетрадь под номером 3. На первой странице было написано всего несколько слов: "Господи, благодарю тебя, что был милостив ко мне…"
Невольно вздрогнув, я перевернул страницу. Похоже, что там раньше тоже была фотография, вырванная чьей-то безжалостной рукой. Чья это была фотография? Кто её вырвал? Сгорая от любопытства, я начал читать.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Мне и во сне не могло привидеться, что я стану вести дневник. Но когда я заболела и мы переехали в Клямар, единственным моим занятием стало переживать заново события моей короткой жизни.
Каждый день я выносила в крошечный садик за домом шезлонг, устраивалась в тени каштана и часами лежала там, глядя в небо и отдаваясь случайным мыслям, а поскольку думать о будущем мне в моём состоянии уже не было смысла, все эти мысли касались исключительно прошлого, я словно заново воссоздавала себя, перебирая в памяти то, что мне когда-либо пришлось перечувствовать или увидеть… Поэтому я и решила взяться за непривычную пальцам кисть и записывать всё, что всплывает в памяти, пусть эта тетрадь станет тайным зеркалом, в котором отразятся каждодневные движения моей души. Когда же я не смогу пользоваться этим зеркалом сама, я оставлю его на память своей дорогой девочке. Может быть, когда-нибудь она захочет сама заглянуть в это зеркало и увидит в нём меня, свою мать. Тогда она, наверное, попытается отыскать в этом зеркале мудрые наставления, в которых сосредоточился бы жизненный опыт её матери. Но увы, я не успела подготовить для неё никаких поучений, никаких мудрых советов, всё, что я могу, — это запечатлеть здесь без прикрас жизнь собственной души…
Итак, с чего начать? Несколько дней я колебалась и не могла ничего придумать. Хорошо быть писателем, они всегда знают, как и с чего начинать. Но, наверное, нужно много лет, чтобы всему этому научиться. А мне, увы, об этом и думать нечего… Начну с того, что так навязчиво стучится в моё сердце.
Мне кажется, моя жизнь началась с того дня, когда я вышла замуж за Миямуру. И получается, что я прожила на свете всего несколько лет. Я действительно так чувствую. Предыдущие двадцать лет кажутся мне совершенно пустыми, что-то вроде подготовки к настоящей жизни.
Сейчас мне вдруг с необыкновенной чёткостью вспоминается день, когда пароход "Хакусан-мару", на котором мы плыли во Францию, остановился в Сингапуре… Рядом с нашей каютой была каюта тридцатилетней японки, которая ехала вдвоём с сыном, пятилетним мальчиком смешанной японо-английской крови. Она, что совершенно нехарактерно для японок, была прекрасно сложена, элегантное европейское платье сидело на ней превосходно, походка была не хуже, чем у европейских женщин, плывущих на нашем корабле, и я, прогуливаясь по палубе, изо всех сил старалась идти так, как эта Хацуко Макдональд, — я впервые надела тогда европейское платье, туфли причиняли мне неимоверные мучения, но я терпела, старательно следила за своей походкой, смотрела на Хацуко снизу вверх и мечтала о том времени, когда стану такой, как она, и научусь ходить так же легко и непринуждённо, как европейские женщины.
Одно мне не нравилось в Хацуко: своего малыша она привязывала кожаным поводком к собственной талии и водила по палубе, словно собачонку. Может быть, так было безопаснее, но мне подобное обращение казалось довольно жестоким, особенно для японки, я часто снимала с мальчика этот поводок и гуляла с ним по палубе, держа за руку. В то утро меня разбудил крик именно этого ребёнка:
— Мама, это что, уже Европа?
В Шанхае мы не могли сойти на берег из-за бойкота, объявленного японским торговым судам, потом, как всегда бывает в это время года, испортилась погода, и в Гонконге никто не решился покинуть пароход из-за страшного ливня.