Умрем, как жили
Шрифт:
Морозов крякнул, выпил залпом остатки самогона и сунул в рот кусок розового леща.
— Каждому верится во что хочется! Но жизнь прошлую переделать нельзя. Из нее, как из песни, слова не выкинешь!
— Семья-то у вас, Сергей Викторович, есть? — Может быть, впервые в охотку по имени-отчеству, сам не зная почему, назвал его Юрий.
— Была. И отец жив еще был до суда, и мать, и сестра, и жена. А мальчонка родился уже без меня. В день суда и родился, — он криво усмехнулся. — Ну да сочтемся, Юрий. Жизнь прошлая, она прошлая и есть. Человек на землю единожды приходит,
Неизвестно, чем бы закончился этот затянувшийся разговор, но в дверь вдруг тихо, не по-свойски, постучали. Морозов испытующе посмотрел на Юрия, Юрий — на него. Хотел убрать со стола самогон, но Морозов остановил.
— Не надо! Пусть стоит. Нам прятаться нечего…
Юрий пошел открывать дверь и привел в комнату парня лет семнадцати, в серой деревенской одежде, изрядно пропыленной, с пятнами грязи на штанах.
Увидев двух мужчин, парень снял картуз и, не зная к кому обратиться, спросил:
— К Токину правильно в хату попал?
Услышав свою фамилию, Юрий ответил:
— Правильно. Я Токин. А ты чей будешь?
— Из Знаменки я…
Юрка бросился к парию и под недоуменным взглядом Морозова стянул с него котомку.
— Ну как там? — спросил он, заглядывая в глаза вошедшему. — Мамка как?
— Убило ее, — без всякого дипломатического подхода сказал парень, и за этой прямотой крылось столько выстраданного, столько страхов и смертей, что Юрий в ужасе закрыл глаза.
— Что ты сказал? Повтори? — прохрипел он.
— Убило ее, — упрямо повторил парень. Юрий рванулся, но плечи его сдавили сильные руки Морозова.
— Спокойно, Юра, спокойно… Давай-ка все по порядку. Может, тут ошибка какая?!
Но не приученный с детства к недомолвкам, вошедший высыпал деревенской скороговоркой:
— Нет никакой ошибки! Знаменку разбомбили… Домов пять уцелело. Братнина жена за картохой в поле ушла, а бомба прямо в трубу попала. Будто печь с маманей и подлетела к небу. Сноха пришла — только яма и осталась. Узнала, в город иду — велела рассказать, коль найду.
Парень умолк.
Весь остальной вечер — спать легли уже почти перед рассветом — прошел у Юрки как в тумане. Он судорожно молчал. Расспрашивал гостя Морозов, будто речь шла о его матери, а не о токинской. Накормив парня, Морозов сам уложил его спать, от усталости тот задремал прямо за столом.
Токин и Морозов еще долго сидели молча. Квартирант не успокаивал. Курил одну самокрутку за другой, крякал, этим странным звуком как бы отвечал своим мыслям.
«Мамки больше нет… Нет, вот и все! Нет ее ласкового голоса: «Молочко с погреба возьми». Нет ее хлопотных рук. Нет всего… Странно, — думал Юрий, — но почему я не ощущаю в себе боли! Ведь это ж мать! Мамка!»
Юрий пытался прислушаться к самому себе и найти объяснение, почему он еще сидит вот так, почему в нем все не крутится, не ломается, не сыплется по частям. «Мамка ведь!»
Морозов тронул его за плечо.
— Ничего, Юрка, время такое… Терять да терять… Поспи. Забудешься. А при свете дня многое по-иному
Юрий в ту ночь так и не заснул. Голова полнилась воспоминаниями детства. И не было конца этим воспоминаниям, как не было, он чувствовал теперь, конца той пустоте, которая обозначилась перед ним со смертью матери. И есть, пожалуй, только одна сила, которая способна заполнить эту пустоту, — месть…
Весь следующий день разбирали завал тяжелой колючей арматуры, скрученной огнем в замысловатые узоры. Старик Архаров первый заметил, что Токину не по себе. В обед подошел и, как бы между прочим, спросил:
— Ты случаем не прихворнул?
— На душе погано.
— А у кого хорошо?
— Вот у них, — Юрий кивнул в сторону трех немцев. — Гогочут — хоть бы что…
Он с ненавистью смотрел на рыжего немца, которого увидел обжирающимся в малиннике. Рыжий что-то сказал — остальные засмеялись. Рыжий ушел. А в глазах у Юрия все стояло ненавистное лицо немца, слышался его лающий голос.
— Не хандри, парень, — сказал Борис Фадеевич и, полуобняв, встряхнул не по-стариковски сильно.
— Да что там… — ушел от разговора Токин.
После беседы с Архаровым на душе не стало лучше, и только неожиданное появление к концу смены Сашки Кармина, правого полузащитника и закадычного дружка Глебки Филина, обрадовало Юрия.
— Как ты сюда попал? — скорее для проформы, чем для дела взявшись за конец рельса и раскачивая его, спросил Токин.
— Долгий разговор, — одними губами ответил Кармин, — воевал в ополчении. Два дня и повоевал только. А потом… — Он махнул рукой.
— Ладно, — остановил Юрий. — Айда после работы ко мне домой. Поужинаем. Кое-что из жратвы осталось… Еще от матери… — Он помрачнел, бросил рельс. — Убило ее бомбой в Знаменке… — Будто Александр непременно должен был помнить, что мать его застряла тем воскресеньем в далекой деревне.
— А у меня деда повесили…
И только тут Юрий вспомнил: человек, который висел на балконе универмага рядом с Пестовым, был дед Кармина, суетливый говорун, с которым не однажды пили тягучую «фирменную» вишневку — отменно сладкую, крепкую не спиртом, а душистой пряностью вишневого сока.
— Значит, про Владимира Павловича знаешь?
— Знаю. В город пришел, когда их уже сняли. Прятался у Глебкиных родственников.
— А Глеб-то где?
— Там же, — неопределенно ответил Александр и, увидев, что двое незнакомых парней направились в их сторону, начал усердно раскачивать рельс.
После работы они отправились к Токину. Шли не разговаривая, будто два случайных попутчика. Только на углу главной улицы одновременно замерли и долго провожали глазами мотоколонну, состоявшую из грохочущих, почти квадратных танков, уже знакомых тупорылых грузовиков и трескучих, деловито шныряющих мотоциклов, в которых сидели зашлепанные грязью по самые уши солдаты. От резких ударов из мощных танковых траков вываливались жирные пласты загородной глины. Юрий обратил внимание, что под осенним дождем солдаты выглядели совсем не так браво, как тогда на пыльной улице Знаменки.