Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:
Вот в чем был корень удачи: Елагин сам «витийствовал», сам стихотворствовал, писал комедии, переводил, был вдобавок заметным историком. И все сочинения Фонвизина этой поры, включая даже «Бригадира» (но и кончая «Бригадиром»), так или иначе запечатлели следы или прямого влияния патрона-литератора, или просто вольной атмосферы елагинского окружения и всей петербургской жизни, радостно-непривычной для москвича.
Скоро, однако, привык.
«Не показывай мои письма родителям» — этот наказ, посланный в Москву сестре Федосье и, наверное, не зря сделанный по-французски в русском письме, рожден трезвой осмотрительностью.
«Во вторник был я у И. П. на час, а дело дано мне было на дом. Обедал у меня князь Ф. А., а после обеда приехал князь Вяземский, Dmitrewski аvес sa fеmmе et une autre actrice,[9] и, посидев, поехали все во французскую комедию.
В понедельник обедал дома, а ввечеру до 4 hеure j'etais au bal masqu'e chez Locat…[10]
Вчера был я поутру у И. П., обедал дома, а после обеда был у князя А. С. Козловского. От него на куртаг, а с куртага приехал домой смущен».
Как видим, добрый И. П. не слишком утруждает занятиями своего подчиненного, и у того достает времени вести жизнь, с точки зрения строгого родителя, бездельную, о чем сынок помнит, — ох, недаром непонятный Ивану Андреевичу язык снова на всякий случай маскирует самые опасные сообщения вроде ночного посещения маскарада или дружества с Дмитревским, который, по мнению отца, не компания молодому Фонвизину как простолюдин и комедиант. «…Ты рассказала всем, что был у меня Дмитревский с женой, — сетует Денис Иванович не выполнившей наказа сестре, — а батюшка изволит писать, что это предосудительно, хотя, напротив того, нет ничего невиннее…»
Что до простолюдина, то с ним батюшка, может, и примирился бы, его увидя. Слишком уж притягателен был человек, коего во Франции, куда откомандировал его для знакомства с европейскими театрами тот же Елагин, тамошние коллеги признали великим актером, а в Англии отметил дружбою сам Гаррик; слишком превосходно владел он манерами (в роли Стародума, как говорят, выглядел маркизом двора Людовика Четырнадцатого) и блестяще — речью (правда, только на сцене, а в жизни он не выговаривал звука «ш» — вероятно, так: «конефно», «лифний», «футка»?). Во всяком случае, титулованные друзья сына ничуть не меньше соблазняли его веселой столичной жизнью:
«Вчера обедал у меня князь Ф. А. Козловский, и после обеда поехали мы в аукцион… После того ужинали у меня Козловский, Глебов и Аргамаков. Итак, вечер проводил весело.
Сегодня поеду к Козловским. Оттуда в спектакль».
Беспокойная жизнь — впрочем, куда как естественная для девятнадцатилетнего юноши. И уже со следующей почтою сестра получает все то же:
«В пятницу был у И. П., а после обеда обеда chez Dmitrewski[11]. Вчера обедал у князя Ф. А. Козловского. Его рожденье было. А в 4-м часу на пробе италианской оперы».
Следом за этим письмом:
«Вчера была французская комедия „Lе Turcaret“ и малая „L'esprit de contradiction“[12]. Скоро будет кавалерская; не знаю, достану ли билет себе».
Понапрасну беспокоился — достал. И снова, снова, снова:
«…веселья сегодня балом кончатся. Боже мой! Я в первую неделю еще от них не отдохну. Три дня маскарады и три спектакля…»
Правда, года через два батюшка, кажется, мог бы и поуспокоиться:
«Я не знаю сам, отчего прежний мой веселый нрав переменяется на несносный. То самое, что прежде сего меня смешило, нынче бесит меня…»
«В пятницу, отобедав у П. М. Хераскова, был я в маскараде. Народу было преужасное множество; но клянусь тебе, что я со всем тем был в пустыне».
Наконец:
«Мне очень здесь скучно, хотя вы и думать прежде изволили, будто я провожаю здесь жизнь мою в веселье».
Что за перемена? Юноша посерьезнел, как и хотелось Ивану Андреевичу? Перебесился?
Исследователи так и полагают:
«Придворная жизнь тяготила Фонвизина» (Г. П. Макогоненко).
«Тяготясь придворной жизнью…» (К. В. Пигарев).
Заметим, однако, что последняя жалоба на скуку обращена к родителям — и как раз в ответ на упрек, что сын провождает жизнь в сплошном веселье. Тут же и добавлено с благонравной деловитостью: «…я каждый день у Ивана Перфильевича бываю; а сколь это беспокойно, то сам Бог видит» (сестре-то писал откровеннее: «…был я у И. П. на час»).
Обратим заодно внимание, что в том же письме — о, беззаботная непоследовательность! — Денис Иванович проговаривается, по-юношески позабывая и далее сохранять мину захлопотанного делового человека:
«Обедали мы у Резвова; катались на шлюпке, качались, играли в фортуну и время свое довольно весело проводили».
Вот тебе и «очень скучно»…
Что говорить, соблазнительно видеть в двадцатилетием Фонвизине готового врага Екатерины и ее двора (менее соблазнительно — хрестоматийно-надутый лик классика) — но, может, этого и не было пока? Может быть, дело в ином? Например: захватила светская жизнь, жаль вырваться из ее соблазнов, и весела она, и мила, но — уже тесновато душе, тянущейся к иным занятиям? Или того проще: какой светский кутила не вздыхает время от времени — устал, дескать, что за безумная жизнь? Не так ли и Фонвизин жалуется на свет, пока что, кажется, вовсе не торопясь проклинать его всерьез?
Все может быть; не забудем даже и головные боли, уже мучающие его и способные нагнать хандру; однако беспросветное отвращение к компаниям и веселью тем менее вероятно, что уже началась и растет мода на Фонвизина. Еще в детстве обнаруженный им дар насмешливого краснобайства оттачивается в среде испытанных острословов и знаменитостей (Хераскова, Богдановича, Баркова, Василия Майкова, Сумарокова — шутка сказать!), и он, тягаясь с ними, молодо самоутверждается, как задиристый петушок.
Правда, очевидец сыскал не столь мирное сравнение:
«Молодой Фонвизин находился в числе их как коршун. Пылкость ума ею, необузданное, острое выражение всех раздражало и бесило; но со всем тем все любили его. Майков, пустясь в спор против него, заикнется; молодой соперник, воспользовавшись минутою запинания, опередит его и возьмет верх над ним. Взлетит ли Херасков под облака, коршун замысловатым словом, неожиданною насмешкою, как острыми когтями, сшибет его на землю».
Вот еще один соблазн: объявить все это уже вполне рассчитанной литературной войною, отстаиванием своей неприступной позиции. Что ж, в самом деле, схватываясь, допустим, с Сумароковым, Фонвизин выступал и как боевой «елагинец» — его покровитель нешуточно сражался с Александром Петровичем на поприще словесности, и споры их даже за столом у великого князя Павла Петровича, куда оба были допущены, случались столь ожесточенными, что Никита Панин, воспитатель Павла, их разнимал.