Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:
Удивительное дело: высочайший запрет становится для верноподданных законом непреложным, высочайшая похвала — не всегда. Николай Первый аплодирует на премьере «Ревизора», а графу Канкрину это не мешает сказать: «Стоило ли ехать смотреть эту глупую фарсу?» Любопытно было бы узнать, так ли свободно чувствовали бы себя несогласные с мнением государя, если бы он, напротив, комедию не одобрил?
Слуги обычно считают себя вправе ретивее господина отстаивать порядок и законопослушность.
Как бы то ни было, недоброжелательство отныне не имеет для Фонвизина большого значения. Из хора голосов, хвалящих и хулящих, ему явственнее всего слышен голос того, чье покровительство дает ему уверенность
Никита Иванович отозвался о «Бригадире» с отличной проницательностью:
«Это в наших нравах первая комедия, и я удивляюсь вашему искусству, как вы, заставя говорить такую дурищу во все пять актов, сделали, однако, роль ее столь интересною, что все хочется ее слушать; я не удивляюсь, что сия комедия столь много имеет успеха; советую вам не оставлять вашего дарования».
Последний совет не означал, будто молодой человек должен целиком посвятить себя сочинительству. В те времена подобная мысль была бы дикою. В авторе искусной комедии Панин высматривал для себя способного и преданного сотрудника (Денис Иванович вспоминает, что «он в разговорах своих со мною старался узнать не только то, какие я имею знания, но и какие мои моральные правила») и не ошибся ни в его способностях, ни в преданности.
Занятия же словесностью как раз отошли на второй план за годы близости с Паниным, и в двенадцать лет сотрудничества с ним Фонвизин как литератор писал сравнительно мало: не до того было, иная деятельность, казавшаяся куда более неотложною, захватывала целиком.
Правда, были написаны интереснейшие письма из заграничного путешествия, но письма, не комедия и не повесть, да и время для них нашлось именно в отлучке от прямых обязанностей. Правда и то (вот уж существенная оговорка), что именно к концу двенадцатилетия был кончен «Недоросль», но опять-таки время для завершения нашлось потому, что обрывалась государственная деятельность Никиты Ивановича (а вместе и Дениса Ивановича), дело шло к отставке первого (и, стало быть, второго). Свободного времени, увы, становилось все больше…
Итак, выбор был сделан. Конечно, Паниным; для Фонвизина выбора просто не было.
«Вы можете ходить к его высочеству и при столе оставаться, когда только хотите». Слова Панина, означающие «допущение к столу» Павла, тем самым означали многое. А в конце 1769 года Фонвизин уже зачислен секретарем Панина по Иностранной коллегии. Наконец-то нашелся человек, способный померяться влиянием с Елагиным и не побоявшийся огорчить могущественного капризника.
Кстати, а что же Елагин? Был ли он рад «Бригадиру», столь успешно последовавшему его комедии «Русский-француз»? Неизвестно, но сомнительно. Замечено было, что вряд ли случайно фонвизинская пьеса стала часто ставиться лишь после 1779 года, когда Елагина отставили от управления театром, — не прежде. Видимо, милость окончательно сменена на гнев, чему, конечно, способствовал и Лукин, прочно освоивший место в сердце Елагина.
Как Фонвизин — в сердце Панина.
Ни о ком из людей, исключая разве родителей да Приклонскую, не вспоминал он с таким благоговением. Никому более не был так предан душою.
Более того. Современник скажет об их содружестве:
«Граф Панин был другом Фонвизина в прямом смысле слова. Последний усвоил себе политические взгляды и правила первого, и про них можно было сказать, что они были одно сердце и одна душа».
Что ж, оттого особенно важно понять, что за душа и что за сердце были у того, чьим двойником считали Дениса Ивановича, — тем более что в годы счастливого единомыслия и единодушия младший ушел в тень, падающую от старшего.
Первое слово — самому Фонвизину:
«Нрав графа Панина достоин был искреннего почтения и непритворныя любви. Твердость его доказывала величие души его. В делах, касательных до блага государства, ни обещания, ни угрозы поколебать его были не в силах. Ничто в свете не могло его принудить предложить монархине свое мнение противу внутреннего своего чувства. Колико благ сия твердость даровала отечеству! От коликих зол она его предохранила!»
Это — «Жизнь графа Никиты Ивановича Панина», написанная после смерти благодетеля. Точнее, «Житие…»; благоговение не позволило Фонвизину рискнуть написать не лик, а лицо, уйти и от неловкой «славянчизны», и от некрологического славословия:
«Други обожали его, самые враги его ощущали во глубине сердец своих к нему почтение…»
Други — без сомнения, но враги…
«Добрая натура, огромное тщеславие и необыкновенная неподвижность — вот три отличительные черты характера Панина». Лапидарную оценку английского посланника Гарриса (кстати сказать, смыкающуюся с тем, что говорил о Панине еще один враг его, Екатерина: «умрет оттого, что поторопится») пространнее уточняет французский дипломат Корберон:
«Сладострастный по темпераменту и ленивый, столь же по системе, сколько и по привычке, он старался, однако, вознаградить себя за малое влияние на ум своей повелительницы. Величавый по манерам, ласковый, честный противу иностранцев, которых очаровывал при первом знакомстве, он не знал слова „нет“; но исполнение редко следовало за его обещаниями; и если, по-видимому, сопротивление с его стороны — редкость, то и надежды, на него возлагаемые, ничтожны».
Ни деловой партнер, ни противник, которого следовало бы слишком уважать.
Итак, твердость — и податливость, хуже, ненадежность. Величие души — и тщеславие. Муж, стеною стоящий на страже отечества, — и ленивый сладострастник. Где истина, на той или на другой стороне? Или где-нибудь посередке? Что ж, давайте поуменьшим восторги Фонвизина (он как-никак лично обязан Панину), приугасим скепсис дипломатов (ни Франция, ни Англия не имели оснований быть благодарными тому, чьи сердце и расчет были отданы Пруссии и ее королю Фридриху Великому), и у нас выйдет… но ничего у нас не выйдет. «Неразгаданный», по чьему-то выражению, Панин — такое же естественно-противоречивое создание своего естественно-противоречивого века, как и Елагин. Такая же характернейшая его фигура, хотя и в ином духе.
Странность — не помеха для характерности, наоборот. Странные люди, странные идеи, странные поступки часто больше говорят о своей эпохе, чем заурядность и обыденность.
Иван Перфильевич — чудак, человек крайностей и несообразностей; в Никите Ивановиче крайности не то чтоб сошлись в золотую серединку, однако обрели умеренность или, лучше сказать, соразмерность, вкус, даже гармоничность.
Ты понял жизни цель: счастливый человек,
Для жизни ты живешь. Свой долгий ясный век
Еще ты смолоду умно разнообразил,
Искал возможного, умеренно проказил;
Чредою шли к тебе забавы и чины… —
пушкинские слова, посвященные гибриду российского размаха и европейской утонченности, мудрецу-сибариту Николаю Борисовичу Юсупову, никак не отнести ни к «Перфильичу», ни к Потемкину, ни к Воину Нащокину — они проказили неумеренно, а часто и неумно и задавались целями именно невозможными. Они тоже разнились: посадить любимую жену на пушку и палить из-под нее или взяться в немыслимо краткий срок возвести на голом месте город Екатеринослав с дворцами и садами (каковая затея отчасти кончилась потемкинской деревней) — это проявления разных характеров и весьма разных возможностей; но общее тут — отсутствие чувства меры, нежелание соображаться с реальностью, самочинство, перерастающее в самодурство.