Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:
Да, жуликоватый иноземец льстиво потакает хозяйке и спесивится перед Цыфиркиным и Кутейкиным, поделом получая от них тумаки, но как же он — вмиг! — обаятельно преображается, когда, разоблаченный Стародумом, у которого служил прежде в кучерах, вновь попадает на свое место. На козлы.
Фонвизину не жаль даже сыскать для Адама Адамыча причину, хотя бы слегка оправдывающую его самозванство:
«Та што телать, мой патюшка? Не я перфой, не я послетней. Три месеса ф Москфе шатался пез мест, кутшер нихте не ната. Пришло мне липо с голот мереть, либо ушитель…»
Возвратившись на козлы своя, Вральман с благодушного позволения
«Шиучи с стешним хоспотам, касалось мне, што я фсе с лошатками».
И он прав: не только Тришка и Вральман оказались не на своем месте (первый — безвинно), но и Простаковы со Скотининым сидят на чужом. Лошадки… нет, скоты, уверенные в своем праве управлять человеческими душами.
Итак, тиранка-помещица; отстраненный от управления супруг; любимец, поработивший госпожу; неумехи, произведенные хозяйской волею в умельцы, и хозяева, незаконно господствующие… Кажется, довольно для того, чтобы заговорить о целой системе аллюзий, намеренной и обдуманной, — а ведь поговаривали к тому же, что прообразом Стародума был Петр Панин, злейший Екатеринин враг. Да и Правдин…
Пофантазируем немного. Вдруг да не случайно это уловимое созвучие: Панин — Правдин? Словно бы Фонвизин взял звуковую схему фамилии своего благодетеля: П — А — ИН и насытил ее смысловой значимостью, по обычаю комедиографов своего времени. Превратил же Лукин Сумарокова в Самохвалова (похоже и небессмысленно!) — вот и Денис Иванович втиснул между начальным «П» и концевыми «ин» правду, любовь к которой, по его словам, отличала Никиту Ивановича. «Всякая ложь, — сказано им в жизнеописании Панина, — клонящаяся к ослеплению очей государя и общества, и всякий подлый поступок поражали ужасом добродетельную его душу».
Так и Пушкин преобразит своего обидчика журналиста Бестужева в Бесстыдина, Надеждина — в Невеждина, так и Булгарин обратится Вяземским в Фиглярина. Та же словесная операция.
Соблазнительно. И — неверно.
Притом это касается не одного последнего предположения — о Никите Панине.
Не исчислить того, что способно взбрести в каждую отдельную зрительскую голову, начиненную и общими и собственными ассоциациями, хотя можно разведать, расположена ли вообще публика данного времени к розыскам в комедиях переодетых подлинников (эта публика, включая зрителя августейшего, Екатерину Алексеевну, — да, расположена. И весьма). Куда важнее, однако, что сам-то Фонвизин, по всей вероятности, не замышлял подобного, и если уж намеревался преподать урок царям, так преподавал открыто и внятно, устами Стародума и Правдина.
Стародум обстоятельно, хотя и без видимого повода (что вызывает особую подозрительность), размышляет о развратной матери и покинутых детях, и уж эти слова, кажется, впрямую брошены императрице:
«Невинные младенцы лишены также и горячности матери. Она, не достойная иметь детей, уклоняется их ласки, видя в них или причины беспокойств своих, или упрек своего развращения. И какого воспитания ожидать детям от матери, поправшей добродетель? Как ей учить благонравию, которого в ней нет?»
Прямо-таки отголосок борьбы Екатерины и Панина вокруг Павлова воспитания; недаром мать после пожалуется с раздражением:
«Все думали, что ежели он не у Панина, так пропал».
Ясно, что, каким бы путем ни пришли эти мысли в голову Фонвизина, записывая их, он, рядовой, но заинтересованный участник борьбы, просто не мог не думать о том, как они могут быть восприняты.
А Простакова — вне подозрений в потайном намеке на государыню.
Прежде всего сама ситуация: жена-деспот, помыкающая безвольным супругом, в российской словесности далеко не уникальна. Даже стереотипна (вот еще один предмет для досужего размышления).
« Митрофан. Ночь всю така дрянь в глаза лезла.
Г-жа Простакова.Какая ж дрянь, Митрофанушка?
Митрофан. Да то ты, матушка, то батюшка.
Г-жа Простакова. Как же это?
Митрофан. Лишь стану засыпать, то и вижу, будто ты, матушка, изволишь бить батюшку.
Простаков (в сторону).Ну! беда моя! Сон в руку!»
Еще бы не в руку: сон, как ему и полагается, дал отпечаток сущности, эссенцию, сгусток. Грубоват комизм, бесхитростны способы оценки, даваемой автором («дрянь» он Митрофану заметно навязал), да и психологические сложности не в духе литературы того времени, а все ж есть тут своя тонкость, не говоря о точности. Будь даже «Недоросль» пьесой с мотивировками, куда более отягченными подробностью, окажись отношения Простаковой и Простакова не столь откровенно просты, все равно не было бы ничего выразительнее статуарной этой группы: бьющая жена, избиваемый супруг. Физическое действие — молекулярно простое выражение всех человеческих отношений; поцелуй и объятие — знак любви, замах и удар — ненависти.
В эту пору скульпторы еще не увлекаются бытом и жанром, а то бы можно было вылепить и эту пару. «Молочница, разбившая кувшин»… «Парень, играющий в свайку»… «Простакова, избивающая мужа».
Может, и господина Простакова лупцуют не ежедневно, но в сознании (даже в подсознании) сына он так и запечатлелся — как жалкий памятник Вечно Терпящему… да нет, не жалкий уже. Привычность сделала свое дело, и жалеть отца просто незачем, отчего не только забавно, но замечательно точно продолжение сцены.
«Так мне и жаль стало», — «разнежась», воркует Митрофан.
«Кого, Митрофанушка?» — не верит Простакова ушам. Но напрасно волнуется: сынок тут же доказывает, что он матушкин, а не батюшкин:
«Тебя, матушка: ты так устала, колотя батюшку».
И мать в умилении:
«Обойми меня, друг мой сердечный! Вот сынок, одно мое утешение».
Такое распределение семейных сил бывало в комедиях и до Фонвизина. У Сумарокова, в «Ссоре у мужа с женою» (позднее название — «Пустая ссора»), хозяин Оронт жаловался слуге Кимару:
«Долго ли это будет? Что ни молвишь, за все бьют… Жена меня убила, да еще велела принесть розог, да как малого ребенка сечь меня хотела; да ежели б я в чем виноват был, так бы то было другое дело, а то я сегодни с нею был чиннехонек».
И имел с супругою такую беседу:
«— Ты от меня бегать?
— Виноват, матушка.
— Не станешь ли ты, свинья, вперед бегать от меня?
— Не стану, сударыня. Рассеки меня, ежели я вперед это сделаю».
Конечно, уж тут никто не узрел опасных намеков, и не только оттого, что комедия явилась в годы правления безмужней Елизаветы, — это бы при случае не помешало. Просто не было в «Ссоре» того, что резко выделило из ранних комедий «Недоросля». Его — первого. Даже не «Бригадира».