Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы
Шрифт:
«Безумным и мудрым» окрестил свое столетие Радищев; приметим, что в те времена слово «безумный» вовсе еще не звучало с той горделивостью, какою после наделил ее романтизм: дескать, не такой, как пошлая толпа, благородно одержимый, озаренный нездешним светом… нет, оно значило: глупый, дурацкий, сумасшедший — одним словом, без-умный. И как же надо нам чтить людей, которые, быв созданьями своего создателя, от крови и плоти его, предпочтительно приняли на себя ношу его мудрости. И вынесли эту ношу.
А как это было трудно, о том и говорят их срывы в без-умие…
ОТСТАВНОЙ
Однако ж, пока Денис Иванович путешествовал, служебные дела его покровителя, а стало быть, и его самого помаленьку, но неуклонно ухудшались. С момента же возвращения конец стал приближаться все стремительнее и неотвратимее.
До чрезвычайности возвысившийся «почетный фаворит» Потемкин и подпиравший его Безбородко всё делали, чтоб свалить врага опасного, хотя и теряющего силы (придворные, да и физические). Главное же, Екатерине давно не терпелось очистить от Панина уже не только дом наследника, но и Коллегию иностранных дел.
Наконец наступил удобный момент. В конце апреля 1781 года Никита Иванович уехал на три месяца в отпуск, и явилась возможность прибрать его дела к рукам.
Английский посол Гаррис удовлетворенно доносил начальству о шаткости положения того, кто со своей идеей вооруженного нейтралитета наделал его родине столько хлопот:
«Невероятно, чтобы граф Панин снова вступил в управление делами. Он хочет приехать сюда ко времени привития оспы великим князьям. Это в особенности не нравится императрице, которая с гневом сказала, что не понимает, зачем будет Панин при этом случае; что он всегда вел себя, как будто был членом семьи, и ее дети и внучата столько же принадлежали ему, как и ей…»
Тут, разумеется, снова ревность не матери и бабки, а императрицы; на всем отсвет политики, интриг, борьбы за власть, и трогательная семейная троица, которую Фонвизин нарисовал в «Слове на выздоровление Павла», также была, как помним, вызовом и дерзостью.
Однако вернемся к Гаррису:
«…но, прибавила государыня, если Панин думает, что когда-нибудь вступит в должность первого министра, он жестоко ошибается. При дворе моем он не будет иметь другой должности, кроме обязанности сиделки».
В сентябре Никита Иванович возвращается — увы, только в Петербург, но не к делам. Екатерина приказала вице-канцлеру прямо докладывать ей, минуя Панина, помимо него предоставлять дипломатическую переписку, без него вести корреспонденцию с иностранцами. За этим следует естественный исход: полная отставка.
Любопытно, что окончательной уверенности в победе над Паниным и сейчас еще нет, и Потемкин говорит все тому же Гаррису:
«Вы знаете изменчивость нашего двора, Панин может снова занять свои места, и если вы будете внимательны к нему во время немилости, ему будет стыдно действовать против вас, как он до сих пор действовал».
Что это, сочувствие Панину? Конечно нет: скорее, трезвое и боязливое предположение, что дипломатические таланты отставника еще могут пригодиться и перевесить ненависть к нему Екатерины. И расчет: чем черт не шутит, вдруг судьба повернется, а союз с Англией дело важное.
Нет, не повернулась. К тому ж спроважен в заграничное путешествие Павел, и решение исключить самую возможность его стачки с бывшим воспитателем было тут не последней причиной. Мария Федоровна никак не хотела ехать без детей — Потемкин тут же донес царице, что и это козни Никиты Панина, — но Екатерина настояла на своем: граф и графиня Северные отбыли. В ужасном состоянии; словно едут в вечное изгнание, говорит очевидец. С Марией Федоровной был даже обморок отчаяния.
В этот день Екатерина в последний раз встретилась с Никитою Ивановичем и уж постаралась его унизить: «…она явно выразила ему свое презрение, что необыкновенно смутило спокойную и неподвижную физиономию Панина».
Вслед за тем — физическое расстройство, вызванное, без сомнения, потрясением душевным, и, в марте 1783 года, смерть. Бывший ученик, Павел, в последние годы от Панина удалившийся, все же приехал к нему в прощальный час его жизни и рыдал над его одром. Бывший секретарь, Фонвизин, не расставался с покровителем и другом до конца.
Правда, историк, не благоволивший ни к Никите Панину, ни к Денису Фонвизину, его «созданию и преданнейшему слуге», сообщает не без злорадного удовольствия, что Фонвизин около 1780 года часто и своекорыстно бывал у побеждающего врага своего патрона, Потемкина, «и, во время утреннего туалета, веселил его рассказами о придворных и городских сплетнях. Потемкин смеялся, но дело не подвигалось вперед, и скоро посещения Фонвизина прекратились — они никогда не нравились императрице, считавшей их способом выведывания о том, что делалось при большом дворе…».
Конечно, нам, сегодняшним, хотелось бы с негодованием опровергнуть то, что Денис Иванович не только посещал, но и веселил недруга Никиты Ивановича; лучше б этого не было, даже если заразиться Екатерининой подозрительностью и поверить, что он бывал у Потемкина с шпионскими поручениями от Панина. Но вот документ; вот записка императрицы, адресованная вечному фавориту. Для документальности сохраняю орфографию:
«Сто леть, как я тебя не видала; как хочеш, но очисти горница, как прииду из комедии, чтоб приити могла, а то ден несносен будет и так ведь грусен проходил; черт Фанвизина к вам привел. Дабро, душенка, он забавнее меня знатно; однако я тебя люблю, а он, кроме себя, никого».
(К слову сказать, беспомощность Екатерины в российской орфографии — вплоть до легендарного «исчо» — покажется вовсе не этакой исключительной на тогдашнем фоне. Она-то хоть иноземка, но и у образованнейшей княгини Дашковой, урожденной Воронцовой, русское правописание коряво. И неудивительно: в юности читавшая Беля, Монтескье, Буало, Вольтера, Гельвеция, уже знавшая четыре языка, она сообщает как о некоей редкости и почти прихоти: «…а когда мы изъявили желание брать уроки русского языка, с нами занимался Бехтеев». Да что говорить, если пушкинская Татьяна и та по-русски почти не читала и вовсе не писала.)