Унижение
Шрифт:
— Дело не в уверенности, — ответил Экслер. — Я всегда смутно подозревал, что никакого таланта у меня нет.
— Ну, это чепуха! Это говорит твоя депрессия, а не ты. Актеры то и дело бросаются такими фразами, когда переживают упадок сил, как ты сейчас. «Нет у меня никакого таланта» — да, именно так. Слышали, слышали тысячу раз.
— Нет, послушай меня. Я думал, что честен с собой, когда говорил: «Ладно, небольшой талант у тебя есть. По крайней мере, ты можешь притвориться талантливым». Но это все обман, Джерри. Обман и то, что талант был дан мне, и то, что теперь он отнят у меня. Жизнь вообще обман, от начала до конца.
— Да перестань ты, Саймон! Ты и сейчас способен держать внимание зала, как могут только большие актеры. Да ты титан, черт возьми!
— Ну нет, фальшь, сплошная фальшь, и она так заметна, что мне остается лишь выйти на сцену и сказать публике: «Я лгун, но даже лгать хорошо не умею. Я просто мошенник».
— И опять чушь. Вспомни, есть плохие актеры. Их, между прочим, огромное множество, и они как-то играют. И ты будешь мне говорить, что Саймон Экслер,
— Слышал о нем, — кивнул Саймон, — но никогда не встречался. Не довелось.
— Он бунтарь, герой-одиночка. Вот увидишь, он вернет тебе способность работать. Вернее, он снова вдохнет в тебя эту способность. Если надо, начнет с нуля. Если потребуется, заставит отказаться от всего, что ты делал раньше. Несколько месяцев настоящей работы — и Винсент выведет тебя, куда нужно. Я бывал в его студии, видел, как он работает. Он говорит: «Покажите мне… момент. Один-единственный момент. Сыграйте этот момент, сыграйте всё, что имеет для вас значение в этот момент, а потом переходите к следующему. Неважно, кудавы шли, не волнуйтесь об этом. Просто поймайте момент, момент, момент, момент! Ваша задача сейчас — прожить этот момент, не заботясь об остальном и не задумываясь, куда двигаться дальше. Потому что если у вас получится этот, именно этот момент, значит, вы на верном пути. Если вам удастся по-настоящему раскрыться здесь, вы дойдете куда угодно». Да, знаю, звучит как нечто совершенно очевидное. Потому и трудно сделать, что кажется слишком простым, чтобы обращать на это внимание. Уверен, что Винсент Дэниелс как раз тот человек, который тебе нужен. На твоем месте я бы доверился ему совершенно. Вот его визитная карточка. Я, собственно, и приехал-то для того, чтобы вручить ее тебе.
Принимая от Джерри визитку, Саймон покачал головой:
— Не могу.
— И что же ты будешь делать? А как же роли, для которых ты уже созрел? У меня сердце разрывается, как подумаю обо всех пьесах, которые словно для тебя написаны. Если возьмешься за роль Джеймса Тайрона и начнешь работать с Винсентом — точно выберешься. Он такое делает для актеров! Буквально каждый день. Я уже сбился со счета, сколько их на вручении «Тони» или «Оскара» говорили: «Хочу поблагодарить Винсента Дэниелса…» Он самый лучший.
Экслер опять покачал головой.
— Послушай, — не отступал Джерри, — всем знакомо такое чувство: я этого не смогу. Мало кто никогда не боялся, что его разоблачат, уличат в фальши. Это кошмар любого актера: они всё поймут про меня, они уже поняли! Давай признаем: паника — это еще и возрастное. Я гораздо старше тебя и живу с ней уже давно. Во-первых, все делаешь медленнее. Буквально все. Даже читаешь медленнее. Если пробуешь читать быстрее, многое вообще ускользает. Речь замедляется, память включается не сразу. Реакция уже не та. И когда все это начинается, перестаешь себе доверять. Особенно если ты актер. В молодости запоминал страницу за страницей, без всяких усилий. Легко и просто. И вдруг оказывается, что ничего простого в этом нет. Учить текст — мука для актеров, которым за пятьдесят, а тем более за шестьдесят. Раньше запоминал по сценарию в день, а теперь хорошо бы страницу в памяти удержать. И начинаешь бояться, становишься тише, слабее, больше не чувствуешь в себе той неукротимой жизненной силы, какую ощущал прежде. Это пугает. И в итоге ты больше не свободен, как говоришь. А что еще страшнее, с тобой больше ничего не происходит.
— Джерри, я не в силах продолжать этот разговор. Мы так весь день можем беседовать, и толку не будет. Очень мило с твоей стороны приехать повидать меня, привезти ланч и цветы, попытаться помочь мне, подбодрить, утешить. Ты необыкновенно внимателен. Я рад тебя видеть и рад, что все у тебя хорошо. Но твоя жизнь — это твоя жизнь, и у нее своя энергия и своя инерция. Я же больше не способен играть. Исчезло что-то главное. Может быть, и должно было исчезнуть. Все уходит. Не надо думать, что моя карьера безвременно и трагически оборвалась. Подумай лучше, как долго я протянул. После колледжа я же просто валял дурака! Играл на сцене, чтобы покрасоваться перед девушками. Это потом у меня открылось настоящее театральное дыхание, я научился жить на сцене. Я рано начал. В двадцать два приехал в Нью-Йорк на прослушивание. И сразу получил роль. Стал брать уроки. Упражнялся в воспроизведении чувственных образов предметов и явлений. Прежде чем играть, ты творишь реальность, в которую готовишься шагнуть. Творишь случившееся прежде того, и то, какое было время года, и то, с кем ты в тот день говорил. Пытаешься представить, чем пахло вокруг, холодно было или тепло, на улице все происходило или в доме, — тогда умели заставить тебя включить все свои чувства и вызвать к жизни то, за что можно зацепиться. Помню, когда я только начинал брать уроки, нас заставляли пить воображаемый чай из воображаемой чашки. Надо было сыграть, насколько он горяч, насколько полна чашка, есть или нет блюдце и ложечка, кладешь ли ты сахар в чай и сколько кусочков. Потом прихлебывать… Другие просто тащились от всего этого, но я не находил в этом никакой пользы. Более того, я ничего такого
После ухода агента Экслер нашел у себя в кабинете экземпляр «Долгого путешествия в ночь». Попытался читать, но любое усилие было невыносимо. Он добрался до четвертой страницы и бросил, заложил книгу визитной карточкой Винсента Дэниелса. В Кеннеди-центре он чувствовал себя так, будто никогда раньше не играл, а сейчас — будто никогда не читал пьес, не читал этойпьесы! Фразы словно не имели смысла. Он не мог уразуметь, кому какая реплика принадлежит. Сидя в кабинете среди книг, припоминал пьесы, персонажи которых совершают самоубийство. Гедда в «Гедде Габлер». Жюли в «Фрёкен Жюли». Федра в «Ипполите». Иокаста в «Царе Эдипе». Почти все в «Антигоне». Вилли Ломен в «Смерти коммивояжера». Джо Келлер во «Всех моих сыновьях». Дон Пэрритт в драме «Продавец льда грядет». Саймон Стимсон в «Нашем городке». Офелия в «Гамлете». Отелло. Кассий и Брут в «Юлии Цезаре». Гонерилья в «Короле Аире». Антоний, Клеопатра, Энобарб и Хармиана в «Антонии и Клеопатре». Дедушка в «Проснись и пой!». [5] Иванов. Константин Треплев в «Чайке». И этот шокирующий список включает только те пьесы, в которых он когда-то играл. А так их больше, гораздо больше. Примечательна эта частота, с какой самоубийство входит в драму, как будто оно вписано в ее фундаментальную формулу и не столько вытекает из действия, сколько диктуется самим жанром. Дейдре в «Дейдре, дочь печалей». Хедвиг в «Дикой утке». Ребекка Вест в «Росмерсхольме». Кристина и Орин в пьесе «Электре подобает траур». Ромео и Джульетта. Аякс у Софокла. С пятого столетия до нашей эры драматурги с ужасом всматриваются в самоубийство, зачарованные эмоциями, толкающими на столь необычный поступок. Он должен заставить себя перечитать все эти пьесы. Да, надо взглянуть ужасу прямо в лицо. Никто не сможет упрекнуть его, что он не докопался до сути, не продумал все до конца.
5
Речь идет о пьесе (1935) американского драматурга Клиффорда Одетса (1906–1963).
Джерри оставил большой конверт из плотной желтоватой бумаги со скудной корреспонденцией, присланной Саймону на адрес агентства Оппенгейма. В прежние времена каждая пара недель приносила дюжину писем от поклонников. Теперь это был весь урожай за последние полгода. Устроившись в гостиной, Экслер лениво вскрывал конверты, прочитывал первые строчки, после чего сминал письмо в комок и швырял на пол. Все это были просьбы прислать фотографию с автографом — кроме одного письма, которое удивило его и которое он прочел до конца.
«Не знаю, вспомните ли Вы меня, — так начиналось письмо. — Я тоже лечилась в больнице в Хаммертоне, и мы с Вами несколько раз вместе ужинали. И ходили на арт-терапию… Может, Вы меня и не вспомните. Я только что смотрела по телевизору сериал — он идет поздно ночью — и, к моему огромному удивлению, увидела там Вас. Вы играете закоренелого преступника. Было так странно увидеть Вас на экране, да еще в такой зловещей роли. Ничего общего с человеком, которого я знала! Я помню, как рассказывала Вам свою историю. Помню, как вы слушали меня изо дня в день. Я не могла остановиться. Я переживала агонию. Думала, что жизнь моя кончена. И хотела покончить с ней. Возможно, Вы не знаете, но то, что Вы меня слушали, то, как Вы слушали, помогло мне выжить. Это было непросто. Мне и сейчас непросто. Чудовище, за которым я была замужем, нанесло непоправимый урон моей семье. Все обстояло гораздо ужаснее, чем я полагала, когда ложилась в больницу. В моем доме долгое время происходили страшные вещи, а я ничего о них не знала. Трагедия, в которую вовлечена моя девочка. Я помню, как просила Вас убить его. Помню, как предлагала заплатить. Я думала, Вам, такому большому и сильному, это ничего не стоит. Вы по доброте своей не сказали мне, что я рехнулась, а сидели и слушали мой бред, как речи нормального человека. Спасибо Вам за это. Но какая-то часть меня уже никогда не будет нормальной. Этого больше не может быть. И не должно быть. Я по глупости приговорила к смерти не того человека».
Письмо продолжалось — один написанный от руки длиннющий абзац, растянутый еще на три страницы. В конце стояла подпись — Сибил ван Бюрен. Он помнил, как слушал ее рассказы. Сосредоточиться и прислушаться к кому-то кроме себя — это было самое близкое к актерской игре состояние, которое ему довелось пережить за последние месяцы, и, возможно, это даже помогло ему оправиться. Да, Экслер помнил ее, и ее историю, и просьбу убить мужа, как будто он и впрямь был гангстером из боевика, а не пациентом психиатрической больницы, большим и сильным, который при все том не смог, как и она сама, прекратить свое существование выстрелом из ружья. В фильмах то и дело убивают, но снимают эти фильмы потому, что девяносто девять целых и девять десятых процента зрителей не способны на такое. А если так трудно убить другого, даже того, кто заслуживает смерти, представьте, как трудно убить себя самого.