Уран
Шрифт:
— Что ж, возможно.
— Рошар не из тех, на кого можно положиться. Он вообще с придурью. Верно?
— Я недостаточно хорошо его знаю, чтобы составить какое-то мнение.
Генё поведал молодому учителю о безобразиях, которые натворил Рошар, прикрываясь славным званием коммуниста. Все это явно дискредитирует партию в блемонском общественном мнении, сказал он. Что же касается личности этого человека, то Генё живописал его как тщеславного и жадного бабника, лишенного классового сознания и склонного к насилию и злодейству. Журдан слушал с интересом, однако, вопреки ожиданиям Генё, было незаметно, чтобы он разделял его неодобрение. Развеселившись, он с улыбкой внимал рассказу о подвигах железнодорожного служащего и выказывал даже нечто вроде удовлетворения.
— Ей-ей, этот Рошар не так уж и плох, — сказал учитель, когда Генё закончил свой рассказ. — По-моему, парень что надо.
— Ты что, одобряешь его гнусные проделки?
— Гнусные проделки… Видишь ли, наша точка зрения совсем не обязательно должна
— Понять что? — раздраженно спросил Генё.
— Ну, понять его самого, его рвение, наконец, то, что ты называешь гнусными проделками, — одним словом, все! — распаляясь, воскликнул Журдан. — По-твоему, я должен возмущаться человеком, который стремится сбросить с себя ярмо, у которого открылись глаза на всю постыдность его положения эксплуатируемого? Человеком, который страдал, исходил кровью, бесправным трудящимся, наконец-то осознавшим свой священный долг мести? Бойцом революции, который сражается за то, чтобы приблизить час расплаты со своими закосневшими в эгоизме угнетателями?
— Что ты городишь? Рошар никогда не страдал.
— Как это, никогда не страдал?
— Не вижу, когда бы он мог страдать. Его родители — крестьяне, они живут неподалеку. Сам он решил, что копаться в земле — занятие для него недостойное, и подался в железнодорожные служащие. Кто его эксплуатировал? Даже в оккупацию он ни в чем не нуждался — его всем снабжали родители.
— И все-таки он пролетарий, — зло бросил Журдан.
Генё побагровел, и ему стоило большого труда взять себя в руки и не высказать этому безмозглому школяру все, чего он заслуживал. Пока он обдумывал, как бы ответить посдержаннее, мысли его вдруг непроизвольно устремились к тому, что происходило в глубине квартиры. Ему очень хотелось верить, что между Мари-Анн и Ватреном ничего нет, но что ни говори, а Журдан, на чьи комментарии по этому поводу он решил не обращать никакого внимания, встретил по меньшей мере необычный прием. Почему она соврала, что Ватрена нет дома? Сама девушка не додумалась бы спровадить гостя — об этом ее должен был попросить Ватрен, если только ответ не диктовался самой обстановкой. Генё вспомнил, что часа в два, вернувшись из жандармерии, встретил на улице госпожу Аршамбо. Сам Аршамбо по субботам после обеда имел обыкновение проводить час-другой на заводе — это сказал ему сын консьержки, член партии. Брата Мари-Анн тоже, вероятно, не было дома. Значит, она осталась с Ватреном наедине. Наконец, эти загадочные слова, которые услышал Журдан: «Целый день любви». Старикан, вероятно, имел в виду полдня. И все-таки Генё не мог в это поверить. Он спросил себя, какое ему-то до всего этого дело. Влюблен он не был. Мари-Анн он находил пригожей, ладной, ему нравились ее открытость, порядочность, приветливость и простота в обращении, встречаться с ней в квартире было приятно. Нет, он не был влюблен и тем не менее при мысли о ней испытывал странное волнение. Ее изящество, манеры, а в особенности то, что она дочь главного инженера, играет на пианино, живет жизнью своего сословия — все вызывало в нем противоречивые чувства: глухое раздражение, нежность, сожаление, и иногда им овладевало острое желание сломать разделяющий их барьер и хоть в этом найти удовлетворение.
— Чувства оставь в покое, — сказал он. — В истории с Рошаром они ни при чем.
Такое вступление не понравилось Журдану. Намек, обращенный к столь сдержанному в выражениях партийному активисту, каким он считал себя, показался ему оскорбительным. Получается, нельзя уж и воздать хвалу пролетариату в лице одного из его представителей, каким бы он ни был, не рискуя навлечь на себя упрек в сентиментальности. К тому же в умеренных дозах сентиментальность и романтический настрой можно считать превосходным революционным материалом.
— Я не отказываюсь ни от одного из своих слов, — холодно заявил он.
— Как тебе будет угодно. Раз уж тебе так хочется видеть в пролетарии недоделанного уродца, это твое дело.
Генё умолк, давая себе время насладиться видом Журдана. Приятно было посмотреть, как тот яростно выкатывает глаза и возбужденно сопит.
— В общем, — продолжал Генё, — с Рошаром дело ясное. Ради сведения личных счетов он, ни с кем не посоветовавшись, натравил на человека жандармов. Тем самым он нарушил дисциплину. Но гораздо важнее то, что Леопольд, изобличенный коммунистом, иначе говоря — партией, так и не был арестован. В результате весь Блемон потешается над нами. Еще парочка таких проколов — и коммунизму в Блемоне крышка. Сам понимаешь, социалисты момент не упустят. А если Рошару не дать по рукам, он на этом не остановится, я его знаю. И чтобы ты яснее представил себе, какой он нам нанес вред, приведу тебе наглядный пример: бригадир, с которым я разговаривал в жандармерии, заявил, что задал Рошару выволочку. Хорошенькое дело: бригадир жандармов похваляется передо мной, что расчихвостил одного из наших! Как тебе это нравится?
Журдан ответил не сразу. Ему хотелось вынести суждение со всей объективностью, исходя исключительно из интересов партии, но втайне он лелеял надежду, что его ответ придется Генё не по вкусу.
— Нет сомнения, — сказал он, — что Рошар допустил ошибку. С другой стороны, его нельзя обвинить в том, что он намеренно действовал во вред партии. Быть может, он считал, что этим оказывает ей услугу.
— Стоп. Мы не священники. Сам ведь говорил, что копаться в душах — не наше дело.
— Согласен. Но не стоит… — тут Журдан ввернул крепкое словцо.
— Не стоит что? — спросил Генё, делая вид, что не понял, — его коробила манера Журдана уснащать речь простонародными выражениями. Пытаясь таким образом теснее слиться с пролетарской массой, молодой учитель выглядел полковником, который решил отведать с солдатами их похлебку.
Прозвучавшая в вопросе Генё ирония больно ранила Журдана. Отказавшись от крепких словечек, он продолжал сухо и напористо:
— Разумеется, Рошар допустил ошибку. Но в его пользу говорит все его прошлое поведение — то, что ты изволишь называть гнусными проделками, а я считаю послужным списком бойца партии. Рошар доказал, что принадлежит к той категории людей, на которую партия сможет опереться, когда наступит время перейти к террору. Такие, как ты и я, способны самое большее отправлять врагов на казнь. Только рошары создадут столь необходимую для победы обстановку подлинного террора.
— Прошу прощения! — не выдержав, воскликнул Генё. — О терроре поговорим после. А пока надо множить число избирателей, голосующих за коммунистов, и я считаю, что каждый лишний день пребывания Рошара в партии будет стоить ей потери сотни голосов в Блемоне. Главное, что объективно такие вот типы работают против партии и всегда работали против нее.
— Теперь я прошу прощения. Если коммунисты держат в руках муниципалитет, жандармерию, судей и если блемонцы боятся их, то, скажи-ка мне, кому мы этим обязаны? Вот ты лично скольких выдал правосудию? Молчишь, разумеется. Ты никого не выдал! Сколько смертей в твоем активе, сколько притеснений, самосудов, экспроприаций? Опять молчишь. Зато Рошар — он доносил на всех и вся и, заметь, ни у кого ничего не спрашивал. Он вырвал предателю глаза. Он был в расстрельной команде. И со дня Освобождения неустанно отравлял блемонцам жизнь. Благодаря чему ты сегодня можешь пойти в жандармерию и потребовать у бригадира отчета. Имей в виду, Рошар — плоть от плоти революции. Он самый ее дух, и это-то тебя, в сущности, и злит. Тебе было бы куда удобней забыть, что революция еще только началась, ты был бы рад втиснуть ее в картотеку, чтобы она там лежала и пылилась. А рошаров, которые идут вперед, ты терпеть не можешь — они, видишь ли, доставляют тебе беспокойство. Крахмальные воротнички и благочинные обыватели с приклеенной к губам улыбочкой — вот какие тебе надобны коммунисты.
Журдан поднялся со стула и, стоя напротив Генё, сверлил его взглядом. Теперь оба без лишних слов понимали, что ненавидят друг друга. Каждый из них воплощал собою в глазах другого презираемую категорию людей: рабочий — здравомыслящих тугодумов, которые все меряют на свой аршин, учитель — вертопрахов и пустозвонов, которые ищут в идеях возбуждающее средство и видят в классовой борьбе игру. Каждый миг молчания лишь усугублял взаимную неприязнь.
— Тебе кажется, что ты читаешь лекцию студентам, — проворчал Генё. — Куда как просто. Мсье выступает против дисциплины, за поэзию революции и гениальное вдохновение. Перед кучкой мелких пижонов такое проходит на ура. Но я-то не студент, меня на мякине не проведешь, и я тебя вижу насквозь, Журдан. Ты сынок буржуа, небогатых, но все-таки буржуа, которые гордились своим единственным отпрыском. Для домочадцев ты был образованным молодым человеком, которому смотрели в рот. Беда в том, что ты не любил ни женщин, ни дружбы, ничего на свете. Выпорхнув из родного гнезда, ты продолжал вещать как оракул, но твои слова падали в пустоту — до тебя никому не было дела. Тогда ты прилепился к коммунизму. Ты сказал себе, что тут, чтобы найти отклик, вовсе не обязательно любить жизнь, и в некотором смысле ты был прав. Но ты все равно просчитался, Журдан. Сегодня, когда ты разглагольствуешь о революции, кто-нибудь обязательно да отзовется, но по сути дела ты не наш. И даже если ты выслужишься у нас, что вполне вероятно, даже если ты станешь оракулом титулованным, ты никогда не будешь нашим, уж это дудки. Но тогда-то тебе будет на это наплевать с высокой колокольни, ведь так?
Журдан не раз и не два почувствовал себя больно задетым словами Генё, но постарался ничем не выдать своей досады. Он ответил спокойно, с учтивой улыбкой оратора, уверенного в легкой победе над соперником:
— Ты нагородил столько беспочвенных предположений и домыслов, а теперь на их основании пытаешься вынести суждение. Такой легкой, ни к чему не обязывающей игре обожают предаваться женщины, когда чешут языки, и ты, конечно, волен ею забавляться. Во всей твоей тираде внимания заслуживает лишь ее язвительность, выдающая твое ко мне нерасположение, которое до сих пор тебе более или менее удавалось скрывать. Впрочем, я понимаю, откуда взялась эта враждебность. Будучи прежде всего блемонцем и заделавшись коммунистом против местных дюранов и дюпонов, ты рассматриваешь коммунизм просто как желательное состояние своего родного городишки, так что я для тебя — чуждый элемент, пришелец, несущий извне более широкие взгляды, более общие идеи, а ведь они-то как раз и обладают той способностью служить высшим интересам партии, каковой начисто лишен всякого рода партикуляризм. Твой доморощенный коммунизм яростно сопротивляется…