Уран
Шрифт:
— В жизни не поверю, что вы не можете замять дело прямо в Блемоне.
— Увы, Леопольд, не могу. Как вы себе это представляете — я буду отдавать приказы жандармскому лейтенанту, прокурору и коммунистам?
— Тогда, Монгла, вы не так расторопны, как я думал. Будь у меня такая прорва денег…
Монгла деланно рассмеялся, не переставая прощупывать кабатчика настороженным взглядом.
— Вот тут-то вы как раз и ошибаетесь, старина. Конечно, кое-что я заработал, но что вы себе навоображали? Вы, как и все здесь, охотно принимаете на веру всякие небылицы. Вина я продавал столько, сколько
Тут уже расхохотался Леопольд, и Монгла почувствовал себя еще неуютней.
— Не считайте меня дурачком, Монгла. Ваши делишки я знаю также хорошо, как если бы варился в них сам. Махинации с Экманом мне известны от и до. Вы говорите, что вино продавалось хорошо, а об остальном помалкиваете. Это уж точно, горбатиться вам особенно не пришлось. Денежки сами плыли к вам в руки. Покупал все Экман, он же размещал на складах, отправлял, продавал. Вам, Монгла, оставалось лишь переписывать счета на свои бланки, чтобы он пересылал их в германское интендантство. Да, еще вы брали на себя труд делить с Экманом барыши. Вы служили для интенданта вывеской. Когда он уехал в Россию, вы преспокойно продолжали ту же аферу с его преемником.
— Ну верно, верно, сбывал я вино через интенданта, но такими астрономическими суммами там и не пахло.
— Да-да, вино, и все остальное. Все, что требовалось для Атлантического вала, начиная с цемента и кончая колбасой, включая сюда электрический провод и зубные щетки. Я назвал цифру шестьсот-восемьсот миллионов просто потому, что сказать «миллиард» не поворачивается язык…
— Уверяю вас, — задыхаясь от волнения, перебил его Монгла, — вы заблуждаетесь. Сами посудите, сотни миллионов — да мыслимое ли это дело…
— Да, это немыслимо, и никто бы об этом не догадался, если б вы не перестарались. Вместо того чтобы спокойно наблюдать, как Экман кует для вас денежки, вы решили войти в игру и купить кое-что сами, демонстрируя, так сказать, добрую волю. Подумайте, разумно ли было с вашей стороны просить меня раздобывать для вас те или иные товары, если Экман рассказывал мне, что закупает то же самое? Тут не требовалось большого ума, чтобы сообразить, что к чему.
— Будьте справедливы, Леопольд, ведь я дал заработать и вам.
— Если мне от вас что-то и перепало, то самое большее полмиллиона. Я заколотил бы в сто раз больше, если б захотел работать в одной упряжке с интендантом. Но я не захотел. Мне хватало для счастья аперитивов, ну и крох с черного рынка — так, не напрягаясь. Вы могли бы взять пример с меня, Монгла, но вы все упустили, и прежде всего удовольствие вдохнуть новую жизнь в предприятие, идущее к неминуемому банкротству. Вы купались в деньгах, а к настоящему делу, фирме «Монгла и сын», потеряли всякий интерес. Когда винзавод взлетел на воздух, вы и глазом не моргнули.
Монгла тяжко вздохнул и, запустив руки в вороха бумаг, загромождавших его стол, подался вперед, сгорбившись и свесив голову. Мутными,
— Вы правы, Леопольд, я глубоко несчастен, несчастен до того, что хочется подохнуть. Я тону во всех этих огромных деньгах, но, увы, все никак не захлебнусь. Все это мне не по плечу. Меня уже ничто не интересует. О чем бы я ни подумал — о войне ли, о женщинах, о смерти, — я вижу все сквозь эту толщу денег, как сквозь густой туман, и мне никогда не бывает ни весело, ни грустно. Я ничто. Невероятно, но иной раз я чувствую, что превратился всего-навсего в точку, центр всех этих миллионов. Ночью мне иногда снится, что я один из тех восьми или девяти нулей, которыми выражается мое состояние. Нуль ночью, ничто днем — веселенький итог, не правда ли?
— Ну-ну, не преувеличивайте, Монгла. Вы еще не старик. У вас еще есть желания, честолюбие.
— Нуль. В лучшие минуты я еще испытываю сожаление. Мне частенько случается вспоминать одного из своих работников, Обера. Он как живой встает у меня перед глазами в своем кожаном фартуке: то закатывает бочку в заводской двор, то в мастерской чинит бочонок, то он у перегонного куба, то в каретном сарае. Мастер на все руки. В жару и в холод он всей душой отдавался делу и всегда был доволен. Довольным уходил вечером с работы и довольным приходил утром. За работой он везде был как у себя дома, а я такого чувства — что я у себя дома, — пожалуй, никогда не испытывал, даже тогда, когда имел основания считать, что что-то собой представляю… Эх, как бы я хотел быть этим человеком — человеком, который выражает себя в делах рук своих…
Монгла прервал свои излияния: в кабинет вошел его сын, Мишель, и за руку поздоровался с Леопольдом. Это был высокий, плотный молодой человек со слегка одутловатым лицом, тяжелым подбородком и глубокими залысинами на лбу. Взгляд его карих глаз выражал уверенность в себе, но в грубоватых правильных чертах, проникнутых несколько вульгарным добродушием, уже начинала накапливаться усталость, которая подчеркивала намечающееся сходство между отцом и сыном.
— Что тебе нужно? — без тени приветливости спросил Монгла.
— Приехал Лонжюмье. Я провел его в гостиную. У него пятнадцать Ренуаров, два Сезанна, семь Утрилло, один Курбе, три Дерена, два Мане, один Лотрек, три Пикассо и с десяток других, уж и не помню кто.
— Они у него при себе?
— Нет, в Париже.
— Дорого?
— Я еще не успел как следует разобраться. Надо сперва поглядеть размеры. Как бы то ни было, если мы заберем все, он сделает скидку. Я считаю, тут раздумывать нечего. Ему, само собой, я ничего не обещал, наоборот. Чем меньше покажешь заинтересованности…
Монгла-отец провел ладонью по лбу и устало вздохнул, подумав о четырех набитых картинами ящиках, которые уже стояли у него на чердаке. Это обилие мазни лишь усиливало чувство опустошенности, ощущение, что он падает в бездну, увлекаемый своим непомерным богатством. Леопольд, которому имена Ренуара, Дерена и Лотрека ровным счетом ничего не говорили, тем не менее догадался, что дело пахнет крупными деньгами, и решил распрощаться.
— В общем, не забудьте о моем деле, — напоследок напомнил он Монгла.