Уроки русской любви
Шрифт:
Рассуждая по-базаровски, морок любовной страсти и сопутствующее ему помрачение воли и здравого смысла, – не что иное, как механизм, позволяющий природе поддерживать средний по качеству, необходимый и достаточный, уровень людской популяции. Иначе бы мы размножались более осмотрительно и давно поделились бы на чуждые друг другу расы: “хороших” и “плохих”.
Но у природы на нас, вероятно, какие-то свои виды, и она вносит в наше размножение элемент случайности и произвола.
А если не мудрствовать, есть, есть упоение “бездны мрачной на краю”! Зрелище страсти завораживает, как любая стихия, особенно с безопасного расстояния искусства.
Прежде чем обратиться к предмету заметки – объяснению в любви (оно в “Лолите” сводится к двум-трем дюжинам слов в последней четверти книги, но каких слов: чистота
Гумберт Гумберт, может быть, самый обаятельный злодей русской литературы, вровень с ним – разве что Свидригайлов. Герой Набокова умен, печален, красив, остроумен, смел, вкус его хорош до болезненности, словом, Демон с большой буквы. Образ получился настолько убедительный и многомерный, что, кажется, читатель может обойти вокруг вымышленного существа. Эталон литературной удачи – “Взаимодействия между Вдохновением и Комбинационным Искусством”, как формулировал это автор!
Поскольку роман выдает себя за исповедь героя, читатель и смотрит на мир его глазами, радостно заражаясь явным превосходством Гумберта Гумберта над всеми остальными персонажами. Он – объемен и свободен, они – двухмерны и предсказуемы. Среди этих когда отталкивающих, когда уморительных, но всегда крайне пошлых статистов – двенадцатилетняя Лолита, плоть от плоти поверхностного мира. Но именно такая, она и совпадает с тайным наваждением Гумберта Гумберта! Волей обстоятельств девочка, как во сне, поступает в полное распоряжение умного, печального, остроумного и т. п. маньяка. И тот, не веря своему счастью, по-своему пользуется ребенком. Вульгарность Лолиты и принадлежность ее презренному массовому миру – пластмассовой, “гореупорной” сфере существования, конечно, досаждают Гумберту Гумберту, но в то же время позволяют целиком сосредоточиться на собственном вожделении, поскольку лишают девочку, в его глазах, той меры одушевленности, при которой можно было бы задаться вопросом, а каково ей все происходящее. (Это не мои укоризны, это ужас, открывшийся герою под занавес.) Герой раскрепощен со своей жертвой, как с предметом или животным. Пряно и обаятельно (Гумберт Гумберт, повторюсь, дьявольски обаятелен) он, среди прочего, рассказывает, как утолился, глядя на одноклассницу Лолиты, для чего под партой тайком воспользовался – за вознаграждение, как у них повелось, – лолитиной рукой. Или признается, как “переходил… от одного полюса сумасшествия к другому – от мысли, что около 1950 года мне придется тем или иным способом отделаться от трудного подростка, чье волшебное нимфетство к тому времени испарится, – к мысли, что при некотором прилежании и везении мне, может быть, удастся в недалеком будущем заставить ее произвести изящнейшую нимфетку с моей кровью в жилах, Лолиту Вторую, которой было бы восемь или девять лет в 1960-м году, когда я еще был бы dans la force de Гаде; больше скажу – у подзорной трубы моего ума или безумия хватало силы различить в отдалении лет ип vieillard encore vert (или это зелененькое – просто гниль?) странноватого, нежного, слюнявого д-ра Гумберта, упражняющегося на бесконечно прелестной Лолите Третьей в “искусстве быть дедом”, – воспетом Виктором Гюго”.
Так бы они неопределенное время и жили в “обособленном мире абсолютного зла”, но девочка сбегает с изощренной хитростью вконец замученного существа. Но этого мало. Жизнь (и проницательное искусство) не прочь сыграть с человеком в “политого поливальщика”: арбитр и ментор волокитства Пушкин рвет и мечет, ославленный рогоносцем, а вымышленный идеолог страсти к малолеткам Гумберт Гумберт сталкивается лицом к лицу с солипсизмом чужой страсти – страсти Лолиты к Клэру Куильти, просвещенному и растленному исчадию внешнего и плоского, на вкус героя, мира. (Кстати, имя похитителя девочки мы узнаем лишь в сцене объяснения в любви, что усиливает кульминационное значение этой главы. Хотя инициалы К. К. зловеще кукуют на протяжении всего романа, сгущая атмосферу помешательства и бреда, подобно звуку “пити-пити-пити”, преследующему смертельно раненного Андрея Болконского. Да и кукушка, как известно, накоротке с роком, а Набокова увлекала идея тайного предначертания.)
Оставив тщетные попытки настичь беглянку, глубоко несчастный Гумберт Гумберт год, другой, третий живет вполне машинально, “для галочки”. Правда, его временами посещает впечатление,
И вдруг – письмо. Лолита сетует на бедность, просит помощи, пишет, что замужем и беременна. А в самом конце – душераздирающая, чуть ли не романсовая строка: “Я узнала много печали и лишений”. Гумберт Гумберт тотчас срывается с места, чтобы вернуть любимую и расправиться с похитителем. Насчет таинственного незнакомца намерения у героя вполне серьезные, поэтому в начале пути (немаловажная подробность!) он извлекает из багажника “свой самый старый и грязный свитер”, на котором впрок упражняется в стрельбе. Внимательный читатель может усмотреть в этом эпизоде символический подтекст и, думаю, будет прав.
Внешне Лолита разительно изменилась: ее былая прелесть угадывается с трудом. Перед героем – изможденная молодая женщина на сносях в декорациях неописуемой бедности. Гумберту Гумберту хватает беглого взгляда на мужа, чтобы понять, что косноязычный, абсолютно глухой пролетарий, “ветеран далекой войны”, явно не тот, кого дожидаются пули в стволе пистолета.
А кому эти пули и впрямь предназначены, герой узнает от Лолиты несколько минут спустя. Внутренне героиня осталась прежней: боготворит Клэра Куильти, несмотря на его надругательство над ее любовью, и числит его в гениях; на связь свою с Гумбертом Гумбертом (вернее, его с ней) смотрит как на отвратительную напасть, исказившую ее жизнь, и подытоживает опыт прошлого слогом бульварной литературы: “Если бы романист описал судьбу Долли, никто бы ему не поверил”.
Набоков предлагает нашему вниманию сцену совершенно мармеладовского убожества и вошедшего в привычку неблагополучия. Подурневшая беременная женщина, жадно жующая fast-food. Ее глухой муж с товарищем, одноруким инвалидом войны, что-то мастерившие в три руки во дворе, а теперь зашедшие в единственную комнату выпить пива. И сам-то демонический герой, еще несколько десятков страниц назад представлявшийся себе “долговязым, костистым, с шерстью на груди”, обладателем “крупного тела” и былинных гениталий, сейчас, в лад жалкому антуражу и вопреки естественным законам, превратился в “хрупкого, зябкого, миниатюрного… моложавого, но болезненного” мужчину. И сошлась компания отборных неудачников в сколоченной из досок лачуге без удобств, с косым полом.
Здесь же происходит объяснение в любви:
“«Лолита», проговорил я, «это, может быть, бессмысленно и бесполезно, но я должен это сказать. Жизнь весьма коротка. Отсюда до старого автомобиля, который так хорошо тебе знаком, двадцать, двадцать пять шагов расстояния. Это очень небольшая прогулка. Сделай эти двадцать пять шагов. И будем жить-поживать до скончания века»”.
Лолита понимает его самым низменным образом: “Ты хочешь сказать, что дашь нам (нам!) денег, только если я пересплю с тобой в гостинице?” Но Гумберт Гумберт за годы сожительства и приучил ее к подобному ходу мысли.
“Нет, нет”, – отвечает он. “Ты меня превратно поняла. Я хочу, чтобы ты покинула своего случайного Дика, и эту страшную дыру, и переехала ко мне – жить со мной, умереть со мной, всё, всё со мной”.
Но Лолита, похоже, считает сказанное Гумбертом Гумбертом очередной его блажью, тем более что она ошеломлена огромной суммой, только что безвозмездно переданной ей отчимом. Гумберт Гумберт начинает плакать и, содрогаясь от плача, спрашивает снова: “Ты совсем уверена, что не поедешь со мной? Нет ли отдаленной надежды, что поедешь? Только на это ответь мне”.
“Нет”, сказала она, “нет, душка, нет. <…> Об этом не может быть речи. Я бы скорее вернулась к Ку”.
Уже стоя у машины в минуту расставания, герой в последний раз молит не лишать его хотя бы тени надежды, но снова встречает категорический отказ. И в безутешных рыданиях он уезжает прочь.
Набоков писал о “призматическом сознании” Пушкина, имея в виду дар отражения и преломления чужого художественного опыта. То же плодотворное качество было присуще и самому Набокову. Наверняка уже замечено, как сквозь сцену Гумбертова объяснения в любви и страницы, непосредственно предшествующие этой сцене, просвечивает VIII глава “Евгения Онегина”.