Уроки русской любви
Шрифт:
Загодя автор мигает “поворотником”, намекая, в сторону каких ассоциаций он держит путь: измотанный страстью Онегин по дороге на объяснение скользит взором по “синим иссеченным льдам” (“великолепным аквамариновым глыбам, вырубленным из замерзшей Невы…”, – поясняет Набоков в “Комментариях к “Евгению Онегину”»). А Гумберт Гумберт отправляется на решающее свидание “с глыбой синего льда вместо сердца”. (Да и позже Клэр Куильти под дулом пистолета ни с того, ни с сего цитирует “энциклопедию русской жизни”: “буду жить долгами, как жил его отец, по словам поэта”.) Но это мелочи. Есть “сближения” и более существенные.
Оба героя имеют дело с решительно изменившимися за время разлуки женщинами. Татьяна из уездной барышни превратилась в блистательную даму, напрочь лишенную качества vulgar. Лолита из очаровательной отроковицы, ухоженной наложницы
Но и муж Лолиты – инвалид войны, правда, бедствующий и забытый обществом. Обе женщины подозревают поклонников в дурных чувствах и намерениях: Лолита – в шантаже (“Ты хочешь сказать, что дашь нам денег, только если я пересплю с тобой?..”), Татьяна Ларина – в тщеславии:
Тогда – не правда ли? – в пустыне,Вдали от суетной молвы,Я вам не нравилась… Что ж нынеМеня преследуете вы?<…>
Не потому ль, что мой позорТеперь бы всеми был замеченИ мог бы в обществе принестьВам соблазнительную честь?Она называет страсть Онегина “обидной” для себя “малостью” и стыдит коленопреклоненного обожателя:
Как с вашим сердцем и умомБыть чувства мелкого рабом?И обе женщины отвечают отказом: Татьяна, несмотря на любовь к Онегину, по соображениям чести, Лолита – из-за стойкого отвращения к Гумберту Гумберту, нынешнего своего замужества и застарелой любви к Клэру Куильти.
При пародийном сходстве положений – в трущобе на окраине американского городка и в покоях на “брегах Невы” – пафос происходящего здесь и там противоположен. Онегин хочет присвоить упущенное им когда-то по рассеянности, и Татьяна, быть может, права в своих подозрениях: не случись с ней чудесной житейской метаморфозы, Онегин, вполне вероятно, остался бы к ней по-прежнему равнодушен. Другое дело Гумберт Гумберт. Расцвет его чувства пришелся не на возвышение, а на унижение Лолиты: “…даже если эти ее глаза потускнеют до рыбьей близорукости, а сосцы набухнут и потрескаются, а прелестное, молодое, замшевое устьице осквернят и разорвут роды – даже тогда я все еще буду с ума сходить от нежности при одном виде твоего дорогого, осунувшегося лица, при одном звуке твоего гортанного молодого голоса, моя Лолита”.
Герой тщится перешагнуть преступление в обратную сторону, вернуть некогда им же безжалостно и алчно отнятое. Потому что в нем, в отличие от Онегина, очнулась жалость – эмоция, которая при смешении с влечением дает любовь.
Жалость не движет миром, но виснет на руках страсти, препятствуя ее бедственному разгулу. Жалость вездесуща, у нее чрезмерное воображение, понуждающее ее мгновенно вживаться в участь отверженного народа и нелепого человека; в изверга перед казнью и в дом, обреченный сносу; в материнскую с трещиной чашку и в жабу, перепуганную ревом газонокосилки… “Жалость”, – без промедления отвечает спрошенный о слове-пароле герой “Бледного огня” Джон Шейд.
Так что речь в помянутой сцене идет уже не о страсти, на поводу которой Гумберт Гумберт шел до тех пор, а об идеальном чувстве, которое “не ищет своего”, “все переносит”, “никогда не перестает” и т. п.
Но Набоков не дидактик, а герой его – не оступившийся недотепа, с полуоборота встающий на путь исправления. Потерпев крах в любви, неистовый Гумберт Гумберт спешит напоследок упиться другой сильной страстью – местью. Под пустячным предлогом автор вновь облачает его на какое-то время в “старый и грязный свитер”, над которым герой на днях учинил показательную расправу.
Повествование выходит на финишную прямую. Гумберт Гумберт выслеживает и настигает обидчика, и умерщвляет его кропотливо и подробно, как в замедленной съемке или кошмарном сновидении.
В итоге все главные действующие лица “Лолиты” гибнут. Но гора трупов, приличествующая трагедии, не загромождает просцениум: мертвецкая расположена в самом начале романа – во вступлении вымышленного ученого педанта; и мы при первом чтении минуем ее рассеянно: что
А завершается роман умопомрачительной красоты аккордом – памяти несчастной любви и во славу творчества, поскольку лишь в его пределах могут разделить бессмертие душегуб с разбитым сердцем и его юная жертва: “Говорю я о турах и ангелах, о тайне прочных пигментов, о предсказании в сонете, о спасении в искусстве…”
Заволочье (1927)
БОРИС ПИЛЬНЯК (1894–1938)
А потом пришла моторная лодка из Петровского учреждения, называемого таможней, из дома, построенного еще при Алексее, – и она понесла на взморье, пошла ласкаться с синими двинскими волнами; день был янтарен в этой сини волн. Обогнули Соломбалу, перешли Маймаксу, отлюбовались шведскою стройкой таможни, старою крепостью, отслушали воскресный колокольный перезвон (примерно так сороковых годов), – и корабельным каналом пошли в Северо-Двинскую крепость, построенную Петром.
Пикник, был, как всегда, с пивом, водкой, колбасой на бумаге. По Корабельному каналу при Петре ходили корабли, теперь он обмелел и заброшен, – и там на взморье с воды видны невысокие бастионы, серого гранита маленькие ворота к воде – и все.
Северо-Двинская крепость не видела ни разу под своими стенами ни одного врага, не выдержала ни одного боя, – она сохранилась в подлинности, – теперь она заброшена, там пусто, никого, – только в полуверсте рыбачий поселок. Все сохранилось в крепости, только нет пушек, только чуть-чуть пооблупились бастионы внутри крепости, да в равелинах стены заросли мхом, да все заросло бурьяном, – и в бурьяне есть: – малина, малюсенькая, дикая и сладкая, она только что поспевала! – Прошли крепостными воротами внутрь, под стеной, прямо в бастион над воротами, – ворота, воротины – в три ряда и спускаются сверху на блоках. Тишина, запустение. В других воротах, спустив воротины, местные поморы устроили коровник, загоняли туда в стужу скот. Стены облицованы гранитом, а внутри – из земли, насыпаны высокие валы, кое-где отвесные, кое-где так, что могут въехать лошади с пушками. Под землей прорыты всяческие ходы и переходы, мрак, каплет вода с потолков, пахнет столетьями и болотами: шли ощупью, со свечой, – наткнулись на потайной колодезь, в круглой чаше гранита. Каменные бастионы – на крышах растут полуаршинные березы, морошка, клюква, малина – внутри опустошены, исписаны “красноармейцем такой-то роты”, валяется щебень, двери выломаны, разбиты ступени, лестницы. Вокруг крепости каналы со сложною системой водостоков, так что воду можно было произвольно поднимать и опускать, здесь некогда стояли корабли, – сейчас эти каналы затянуты зеленым илом. – Вокруг крепости – северный простор, синяя щетинистая Двина, взморье, северная тишина, – на берегу в поселке сушатся сети и вверх килями лежат карбасы. – Лачинов стоял на верке, поднималась петровская луна, были зеленые зыбкие сумерки, от реки шел легкий туман, – но чайки вили “колокольню”, к шторму, и – под верком, в белом платье [зеленовато-зыбким было платье], с веником вереска в руках, – прошла она – и нужен был год Арктики, сотни миль дрейфующего льда, умиранье, мертвь, – чтобы скинуть со счетов жизни этот год, чтоб скинуть целое двадцатилетье, – чтоб после Арктики, после Шпицбергена, – прямо со Шпицбергена: – были ветреные, пасмурные сумерки, в красную щель уходило лиловое солнце, в красную щель между лиловых туч, – но на востоке поднималась луна, и под луной и под остатками солнца щетинилась Двина. Парус клал карбас на борт. Помор был понур, Лачинов все время курил. Очень просторно и одиноко было кругом.
На взморье уже были видны верки крепости, тогда померкло солнце, луна позеленела, и в поселке в одном-единственном оконце был свет. Помор сказал: – “Приехали, – ишь, какие гремянные воды в сегодушнем лете”, – пришвартовались, вышли на берег. Было кругом безмолвно и дико. Помор пошел к знакомому дому, постучал, спросил: – “Спите, православные?” – ответили из избы: – “Повалилися!” – “Где здесь поселенка у вас живет?” – Поселенка жила в крайнем доме, – в крайнем доме был один-единственный на все становище в оконце свет. – “Ну, прощай, старик, – сказал Лачинов, – я здесь останусь” – Лачинов постучал в окно. Отперла она. Он вошел и сказал: