Успех
Шрифт:
Теренс прибыл ослепительным осенним утром, когда Райдинги безмятежно восседали за завтраком в оранжерее восточного крыла. Вообразите круглый белый стол на вымощенном в шахматном порядке каменными плитами полу, пышные заросли фантастической зелени, словно нарисованные на театральном заднике пурпурные и розовые соцветия и четыре живописные фигуры в полном отзвуков желтом свете: Генри Райдинг, высокий, с пышной гривой волос, «артистичный» патриарх в белом пиджаке и рубашке без воротника; его красавица жена Мэриголд, с серебристо-седыми локонами, в сером платье; очаровательная, утонченная Урсула с сонно-блуждающим взглядом, из озорства так и не переодевшая ночную сорочку, и, наконец, Грегори, недавно отметивший свой десятый день рождения, но уже высокий, атлетически сложенный, с зачесанными назад черными, как вороново крыло, волосами и, может быть, несколько жестко очерченным тонкогубым ртом и живыми, оценивающими глазами… Помню, я только что отпустил повара, сказав ему несколько, пожалуй, чересчур резких слов по поводу переваренного яйца всмятку,
3: Март
I
Я уже больше на все это не гожусь. Мне пришлось спрятать себя под замок до тех пор, пока я не приспособлюсь к жизни.
Извините меня на минутку.
Трахаться можно: в рот, в зад, кулаком, членом. Трахаются в ухо, о волосы, в нос, большим пальцем ноги. Сидя у себя в комнате, я только об этом и думаю. Трахаться можно в постели, на полу, на письменном столе, на подоконнике, на коврике.
А также на улице. Трахаются на асфальте, у фонарного столба, перед витриной магазина. На мотоциклах, в машинах, в автобусах. На крепостном валу, на перилах, на свалке.
Трахаются авторучками, скрепками, бумагой. (Сейчас я в офисе.) Трахнутые поденщицы, секретарши, сменщицы. Трахаются с расходной ведомостью, со счет-фактурам и, с телефоном.
И вообще трахаются везде. На земле, в море, в воздухе, на облаках, в небе. В любом настроении. Ненавидя, злясь, веселясь, болея, грустя. В любом контексте. По-дружески, по-детски, по-родственному: с племянницей, теткой, бабкой, сестрой. Трах-трах. Чаще всего мне хочется завопитьили задрожать, как раненое животное. Я сижу здесь и трясусь от бешенства.
Нет, они по-прежнему не хотят. Я не совсем уверен, что сам еще хочу. Я имею в виду, что происходит, когда они… ну, вы меня понимаете. Техническая сторона этого мне ясна (я читал об этом в книгах и к тому же покупал много журналов из тех, в которых девушки за деньги демонстрируют миру внутренности своих влагалищ и задних проходов. Между прочим, знает ли полиция о существовании этих журналов, которые можно достать где угодно? Не думаю), но все это должно казаться достаточно неловким и нескромным. А вы — много этим занимаетесь? Как часто? Не так часто, как хотелось бы, или чаще, чем хочется? Я привык делать это столько, сколько могу, и мне это очень нравилось. Потом я завязал. Никто не сможет сделать этого со мной (а в том, чтобы делать это с людьми, — половина удовольствия). Скоро я собираюсь бросить все попытки. Я чувствую себя в оцеплении. Вокруг меня с шумом воздвигаются преграды. Скоро будет слишком поздно снова выбраться наружу.
Ко всему прочему не прекращаются и Неприятности. На прошлой неделе я купил костюм в полоску в ноттинг-хиллгейтской лавке подержанной одежды. Это был нелепый во всех смыслах костюм — до меня его явно носил кто-то невероятно старый и замудоханный по самое не могу, — но я знал хорошее место, где его могли бы дешево перешить (такова была идея). Костюм дешево перешили, я взял его домой и надел: он подходил по размеру и отлично смотрелся. Но тут я почувствовал, что он воняет, очень-очень сильно воняет потом покойника, который проносил его всю жизнь. Все правильно, подумал я и замочил его на ночь в нашатырном спирте, потом вывесил за окно, высыпал на него несколько пепельниц, попрыскал лосьоном и виски и надел снова. Он вонял, очень-очень сильно вонял потом покойника, который проносил его всю жизнь. Я выбросил его в мусорное ведро. Он не влез бы в мою корзину для бумаг, которая все еще насупленно воняет на меня из угла комнаты, все еще нарывается, все еще настроена боевито.
На работе ничего особенного не происходит. Сокращение до сих пор откладывается (однако мы все еще думаем, что это будет Уорк. Даже сам Уорк теперь думает, что это будет Уорк). Джон Хейн больше не прикидывается (хитрый засранец просто хотел прощупать меня тогда); он и не думает спешить; никто не может заставить его сделать что-нибудь, к чему он сам не стремится. Работа заглохла. Нам больше не выдают по утрам списки продаж и телефонов. Нам ничего не дают продавать (хотя мы по-прежнему получаем за это деньги. Теперь моя зарплата стала мне ненавистна. Когда старуха, которая выдает деньги, перебирает пальцем конверты под литерой «С», я знаю,что моего там нет). Я целый день просиживаю за столом, точь-в-точь как Деймон (боже, зубы у этого парня просто нечто — он согласен с тем, что они бренчат у него во рту, как полный карман мелочи), в одной руке — сломанная спичка, в другой — скрепка, жую жевательную резинку и курю цигарки. Я даже почти отучился читать. Что следующее? Мы ждем, вздыхаем и смотрим на дождь (дождевые капли на стекле всегда напоминают мне
Наконец я позвонил Урсуле в ответ на ее открытку. Не знаю, почему я так долго ждал (ведь она девушка, разве не так?), но я ждал. Надеюсь, я благодарен ей за ее доброту в прошлом — или, скорее, за полное отсутствие в ней жестокости, что было еще лучше при сложившихся обстоятельствах, — и я сделаю все от меня зависящее, чтобы ей помочь. Я люблю ее. Да, благодарение богу, я действительно люблю ее. Трудно дать вам хоть какое-то представление об Урсуле (и, ради всего святого, не верьте ни единому слову Грега, когда он говорит о ней: в этом отношении на него абсолютно невозможно положиться). Ей девятнадцать, а выглядит она вдвое моложе. Я ни разу в жизни не встречал человека с настолько невозбуждающими обводами — у нее тонкие, как спички, ноги, плоский зад, она сильно сутулится. Когда она спокойна, лицо ее красиво какой-то странной нейтральной красотой, будто идеализированный придворный портрет некой заурядности. Когда лицо ее оживляется, оно утрачивает эту красоту, но в то же время становится, скажем так, более оживленным. (Думаю, вы можете себе ее вообразить. Я бы моментально влюбился в нее, не будь она моей сестрой. Но сказать это — значит ничего не сказать.) Интересно, что вы об этом подумали. К вашему сведению, она, с моей точки зрения, чистая, трогательная, невинная, довольно забавная, очень шикарная, непредсказуемо восприимчивая и (между нами) слегка не в себе. Я поговорил с какой-то дамой на ее секретарских курсах, и та безмятежно сообщила мне, чтобы я оставил свой номер и Урсула перезвонит, как только закончатся занятия. Не способный ничем заняться, пока не дождусь звонка Урсулы, я сел за стол, плеснув себе немного кофе, за которым отрядили Деймона.
— Привет, Рыжик. Радуешься жизни?
— Разумеется, нет. Ты что — из ума выжила? Как дела?
— Все в порядке. Хотя тут просто сумасшедший дом. Волнуешься?
— Очень. Чертовски волнуюсь. Не хотел бы волноваться больше, чем сейчас. А ты?
— Вся изволновалась.
— Пренеприятное состояние, верно?
— Надо бы нам поскорее встретиться, как думаешь?
— Думаю, да. Но я ничего не могу тебе посоветовать. Единственное, что я собираюсь тебе сказать: не расти, если можешь этого избежать. Побудь маленькой, потому что быть взрослым не сладко.
Вопреки привычкам — а также вопреки беспокойству, стыду и острому чувству недовольства собой — я попросил свою названую сестру встретиться со мной у автобусной остановки на Фулем-роуд. Обычно я предлагаю это девушкам (или самому себе), потому что, если они не приходят, ты можешь просто вскочить в автобус, как будто именно автобуса ты и дожидался, как будто только о нем и думал, — вместо того чтобы одиноко торчать у всех на виду на углу тускнеющих и вымирающих улиц. Урсула приехала. Она спрыгнула с «четырнадцатого» далеко на мостовую, ее маленькое тело качнулось вперед, выпрямилось и застыло, как у тренированной гимнастки, после чего она побежала через дорогу мне навстречу. Мы неловко обнялись, потом отступили на шаг назад, чтобы хорошенько разглядеть друг друга в уличном свете. Челка до половины лба, большие бледные глаза, несообразно выдающийся нос, покрасневший от холода, тонкое, но открытое, не слишком угловатое лицо; она выглядела так, словно еще не достигла половой зрелости, — неполовозрелой; я чувствую, что если переспал бы с ней (такие мысли невольно проскальзывают в уме), то это вызвало бы длительную острую боль, с которой мне пришлось бы нянчиться всю оставшуюся жизнь. («Трахается она с кем-нибудь?» — внезапно подумал я, и меня пошатнуло, и тошнота подступила к горлу. Нет уж. Возможно, она еще и не знает, что это такое. И, надеюсь, никто никогда ей не расскажет. О боже, как я тоскую по своей сестре. Об этом ей тоже никто никогда не говорил. Жизнь ее, может, уже и трахала, но мужчины вряд ли. И я этому рад.)
— Послушай, ты прекрасно выглядишь, — сказала Урсула. — Для жлоба.
Мы отправились в шумное, похожее на зимний сад местечко, расположенное в двухстах ярдах от остановки на Фулем-роуд, местечко, где высокие, статные законодательницы и законодатели мод обращаются с тобой как со старым приятелем, подавая тебе еду и принимая плату. Там так принято. Мы встали в короткую очередь, исключительно из парочек: мужчины в джинсах и их куда более пышно разодетые и пестро выглядящие подруги. Как вам известно, я не люблю парочки (воспринимаю их как личное оскорбление), однако нам с Урсулой пришлось притвориться парочкой, и через пять минут мы уже были внутри, а через десять заняли два места за свободным столиком на четверых. Буквально тут же поджарый молодой человек с бровями как две зубные щетки плюхнулся на стул напротив. Я возмущенно обернулся к нему, и наши глаза встретились. «Нарывается», — подумал я, но молодой человек сказал: «Привет. Чего сегодня желаем?» — и вытащил желтую книжечку из нагрудного кармана.