Успех
Шрифт:
А теперь — быстро: что вы обо мне думаете? Что вы думаете обо мне, Грегори, Грегори Райдинге, таком каков он есть? Итак, послушаем — высокомерный, самовлюбленный, цветущий, презрительный, барственный, поверхностный, развращенный, тщеславный гомик — и бесчувственный, главное, бесчувственный (посмотрите, как бесстыдно он раскрывается перед вами). Сейчас я в высшей степени осознаю, кто я есть. Ты что, болван, считаешь, я не знаю всего этого? Ты, болван, я все это знаю, знаю все, болван!
А теперь послушайте.
Вчера со мной начало происходить нечто печальное и необратимое.
Я встал в девять. День был солнечный. Я выпил чашку чая и съел тост. Пошел в метро на Квинсуэй. У эскалатора был один из нередких выходных; я спускался по бесконечной стальной лестнице, чувствуя, как волосы мои раздувает нечистый ветер, веющий из недр земли. Вдруг металлический состав вырвался из своей дыры — уродливый зверь, высвободившийся из ловушки. Я вошел в полупустой вагон и, как обычно, встал возле двери. Все было как всегда: свисающие с потолка петельчатые ручки раскачивались при каждом толчке поезда, натриевые
Что случилось со мной там, внизу? Что-то случилось. Физически все это было очень даже реально — холодный пот, удушье, как будто сердце готово выскочить из груди, охватившая все тело дрожь, слишком глубинная, чтобы проявиться в треморе пальцев или прорваться криком. В мгновение ока я понял (как начинающий велосипедист или жокей), что мне надо прямиком отправляться обратно, обратно под землю, в преисподнюю, и я развернулся, снова купил билет, и застыл, как манекен, на спускающейся лестнице, а кругом все громче раздавался грохот молотков, и кружились темные смерчи, и мое тело (пот, дрожь, сердцебиение) впало в тот же ритм. Мне потребовался каждый, самый ничтожный атом моей решимости, чтобы не повернуться и не помчаться обезумевшим хомяком вверх по опускающемуся стальному колесу. Так что же — спускаться все глубже в этот ужас? Я быстро перешел со спускногоэскалатора на подъемныйи, перепрыгивая через ступеньки, помчался назад к свету.
Я попытался еще раз сегодня вечером. С тем же результатом. Кошмарная череда медлительных, вонючих, набитых, дергающихся автобусов доставила меня домой к половине восьмого. Теренс с Урсулой собрались на свои тошнотворные вечерние посиделки внизу: так или иначе, я был не в состоянии видеть никого из них. Я лег у себя и пролежал до одиннадцати, после чего, отважно бравируя собственной храбростью, направился в ванную. Теренс в новой нелепой рубашке, с видом коварной рептилии, сидел скорчившись за столом над саженным стаканом виски. В последнее время мы совершенно не представляем, каким образом приветствовать друг друга. Спокойной ночи. Здравствуй. До завтра. Полулежа в кровати, Урсула вязала, и я остановился, чтобы (редкий случай) переброситься с ней парой слов — да, у нее все в порядке, и она не особенно заботится о том, как заполнить день. Оставшись один посреди поблескивающей стеклом и никелем ванной, я поймал себя на том, что снова и снова прокручиваю мысль, не скомандовать ли Урсуле забраться попозже ко мне в постель. Но нет — по-своему это тоже будет ужасно. Я вернулся наверх, принял одну таблетку сильнодействующего снотворного, потом другую и стал дожидаться, пока все эти слепые дикари не завершат у меня в голове свои разборки. Где-то в комнате неподалеку, в одном из заброшенных жилищ на нашей улице, какой-то сбрендивший иностранец оглашал ночь истерическими воплями. Что он кричал? «…Закройте двери — закройте двери — закройте двери…» В какой-то момент я не выдержал и в полусне встал, подошел к окну, распахнул его и выглянул. Двери черной «скорой», приехавшей за ним, были явно открыты; но даже когда кто-то захлопнул их, он продолжал механически взвизгивать: «Закройте двери — закройте двери…» Какие двери он имел в виду, размышлял я, возвращаясь в постель. Было, наверное, уже утро, когда я провалился в сон, серая подушка отсырела, серый, грязный рассвет занимался за окнами.
Я попытался еще раз сегодня утром. С тем же результатом. Когда двери лифта с грубым скрипом захлопнулись за мной, я понял, что у меня нет ни единого шанса, даже самой тонкой, самой тщедушной соломинки, за которую я мог бы ухватиться. Торжественно и невозмутимо я проследовал под большой стальной лестницей. Сегодня утром я решил поехать на такси. Но денег не хватило. Надо приспосабливаться.
С кем хотя бы поговорить? Я позвонил из галереи Торке — подошел грубиян Кит и был невыносимо агрессивен, когда я попросил его передать Торке, чтобы он мне перезвонил. В обед я позвонил маме из автомата, но она была слишком занята, призрачна и слишком далеко от меня. Скиммер и Кейн — настоящие идиоты, просто великосветские жлобы (вам такие не встречались?); куда им разобраться в этих тонкостях. Боже, иногда оглядываешься, дабы посмотреть, что держит тебя в жизни, и понимаешь, насколько слабы и непрочны эти опоры. Теперь в моей жизни появилось нечто новое под названием «паника». До вчерашнего дня это было для меня просто слово. Что мне до этой паники? Почему бы ей не отцепиться от меня и не начать донимать кого-нибудь Другого?
После сумбурного разговора с Урсулой я вернулся домой наземным транспортом, наравне со всеми пробираясь сквозь распавшийся на очереди город, сквозь череду вялых вечерних перемещений. Урсула — и, представьте себе, Теренс — поджидали меня в моей комнате, с прочувствованной зависимостью глядя на меня в надежде, что я внесу какое-то разнообразие в их день, избавлю от надоевших шушуканий в «подполье». Я собирался взять с собой Урсулу и отправиться куда-нибудь поужинать и теперь чувствовал себя слишком измотанным, чтобы воспрепятствовать Теренсу присоединиться к нам; когда я выбрал французский ресторан на Доун-стрит и Урсула выбежала переодеться,
Что же случилось со мной там, внизу?
Все изменилось. Я остался ни с чем. Целый слой защитной оболочки грубо содрали с моей жизни. Все утратило свой привычный вид. Знакомые предметы теперь терзаются своим потаенным бытием (мне кажется, они что-то потихоньку вытворяют у меня за спиной). Когда на улице мой взгляд скользит по обитателям трущоб, жлобам, животным — существам, которых я раньше практически не замечал, — я беспомощно чувствую, как они меня вовлекают,и вижу персональный ад каждого из них. Я больше ничего не принимаю на веру: мельчайшее действие или мысль мгновенно дробятся на миллион вероятностей. Я покинул свою скорлупу. Теперь я — один из вас. Где я это подцепил?
Мне еще много чего нужно рассказать вам по секрету. Но пожалейте меня. Сегодня мой день рождения. Давайте повременим. (Знаю. Я заразился этим от него.)
9: Сентябрь
I
Это один из способов получить над ними власть.
Что-то безжалостное и неумолимое, как проказа, вторглось в мои ночи. Ситуация развивается стабильно и уверенно, с медленной связной логикой жанрового романа, шахматной комбинации или семейной игры. Я уже знаю, чем все кончится — ситуация вдруг начнет резко ухудшаться для нас обоих и никогда уже не поправится, — но я не могу пойти на попятный. Не могу и не хочу. Я буду продолжать, пока это не случится. Похоже, это единственное, что я могу.
Знаете, какое-то время я гулял со слепой девушкой — да, да, совершенно, врожденно слепой: она даже щеголяла темными очками и белой тростью, которая была похожа на прочерченную мелом отметку, плывущую в воздухе, или струйку дыма на ночных улицах — нечто абсолютно неуместное, учитывая, что ночью все видели не лучше ее. Каким увлекательным это казалось тогда озабоченному студенту в байковом пальто, с полным книг пластиковым портфелем и отпущенной в порядке эксперимента рыжей бородкой (я сразу подумал: а что, если…). Это была маленькая хрупкая еврейка; у нее были черные блестящие волосы, длинный трагический нос, рыхлое телосложение и широкогубый рот, почти такой же смуглый, как ее кожа; к сожалению, все считали ее хорошенькой. Подумайте также, как пронзительно выглядела эта отважная, но нерешительная фигурка, беспечно и жизнерадостно прогуливающаяся с друзьями в перерыве между лекциями, и она же — неуверенная сомнамбула, когда вы замечали ее одну в городе, делающая все, чтобы походка ее казалась твердой, но не в силах скрыть пугающе быстро меняющееся выражение лица, когда она брела по незнакомым тротуарам. Учтите также тот факт, что она а) была девушкой и б) не могла видеть, как я выгляжу, — и вы в полной мере оцените все могущество ее чар.
С ней было невероятно легко общаться. Просто я однажды помог ей перейти улицу, спросил, куда она направляется, и заявил о своем намерении сопровождать ее. Видите ли, они ничего не могут с этим поделать; это ключик к ним. Очень долгое время я обхаживал ее, как только мог. В должный момент она даже почти согласилась лечь со мной в постель (да, она была одной из девушек, которым я писал, когда никто не проявлял ни малейшего желания сделать это. Теперь она, должно быть, замужем, либо умерла, либо совсем поехала крышей. Даже не помню, ответила она или нет). Я знал, что все станет гадко, как только я начну пользоваться ее слепотой: и конечно, однажды вечером у нее дома, когда она отодвинула веснушчатую руку, растопыренно блуждавшую по ее бедру, и аккуратно водворила ее мне на колено, я снова поднял руку и помахал толстым кукишем у нее под носом. Внезапно дверь открылась. Я взял за привычку наклоняться над диваном, на котором она сидела, без особого удовольствия заглядывая в треугольный вырез ее блузки; поставив пластинку, я становился на четвереньки, неслышно подбирался к ней и заглядывал ей под юбку (они не знают, как правильно сидеть, эти слепые девушки); я постоянно корчил ей рожи, находя особое наслаждение в том, чтобы опровергать свои слова выражением лица: ну, скажем, ежедневные задушевности сопровождались взглядами, исполненными пылкой страсти, нежные излияния венчались пропитанными ненавистью гримасами и ухмылками и так далее. Наконец однажды вечером, когда мы лежали голые в ее постели (это ладно, это хорошо. Но она закрылась, и мне было никак в нее не проникнуть), я не без некоторых усилий издал пару истеричных всхлипов, жалобно причитая, что она не любит меня по-настоящему, что я умру, если не овладею ею, и тому подобный вздор. Наконец она подчинилась, пролив еще больше слез, чем я пролил в ту ночь. Больше мы не виделись. Дело было, как вы понимаете, вот в чем: она понимала, что я валяю дурака, но не могла в этом признаться. Потому что это было бы куда страшнее, не так ли?