Утро Московии
Шрифт:
– Кто велел ему?! – взбеленился царь.
Дума приумолкла. Понимали бояре, как неприятно юному царю это известие.
– Персы Русь на русском же человеке объехали, – заметил Морозов угрюмо, будто жару подкинул.
– А как живо наше часомерье? Где звон?! – воскликнул уже и патриарх. Он теперь ждал бойные часы с большим нетерпением, чтобы в случае женить бы сына на иноземной царевне было чем похвастать.
Соковнин петухом выскакнул чуть не на середину палаты, подушку не успел на животе поддернуть, заговорил:
– Ныне поутру пожитной кузнец челом бил: из чего-де стрелу часовую делати
– Из золота! – притопнул царь серебряной подковкой. – Где казначей?
Мстиславский, Татев, Трубецкой кинулись искать казначея. Михаил не усидел на своем масстате, ушел к себе, и сидение кончилось неожиданно скоро. Патриарх подозвал Соковнина и велел подстегнуть мастеров часового дела, а за золотом для часовой стрелы прислать Галовея, опасаясь, что Ждан Виричев пропьет такое богатство.
– Громогласно речи холопям своим, окольничий Соковнин, коль к Покрову не озвоннится богоспасаемый град Москва, быти тем мастерам часовой хитрости на плахе!
Патриарх ушел за сыном, и вскоре они вместе шли по двору к каменной палате под двускатной крышей и с вышкой над нею – к казнохранилищу. Позади шли казначей, два путных дворянина, два подключника. По бокам шли рынды. Поодаль – десятка три служивых дворян Стремянного полка, сверкающие протазанами. Загремели замки, отворили тяжелые, кованые двери и зажгли свечи. Михаил сам проверил печати на мешках с золотом и велел отвесить пуд на часовую стрелку.
– Добро оку благоволит, – проговорил патриарх, указывая сыну на дубовые, кованные золоченой прорезной жестью сундуки.
В них лежали золотые и серебряные вещи – те, что остались от нашествия 1612 года, и те, что набрались за последнее время. С особым волнением Михаил осмотрел старинный меч князя Мстислава, доспехи царя Ивана Грозного, золотые водосвятные чаши, серебряные тазы и бочки.
Патриарх подал сыну мамонтовый посох, но Михаил рассеянно поставил его к сундуку, а в руки взял и понес с собой во дворец ларчик из янтаря. На пороге он оглянулся на богатство, ежегодно стекавшееся сюда со всей Руси – от Сибири до западных границ и от земли карельской до Астрахани, – и велел затворять двери. С Красного крыльца он увидел, что к башне Флора и Лавра тянутся через Никольские ворота подводы, груженные чем-то тяжелым.
То Соковнин торопился перевезти для Виричевых все заготовки с литейного двора.
Флоровская башня оделась в леса. Несколько десятков работных людей поднимали валы и колеса наверх. Мелкие – по лестницам, крупные – через стены, через разобранный верх башенного четверика. А когда они уходили – по ночам, вечерами, по воскресеньям и на утреннем зоревом свете, – Ждан Виричев оставался со своими помощниками, отгонял сомнения и работал до седьмого пота. Уже был утвержден в стенах большой вал. Уже поворачивалось большое колесо. Уже висела цепь, готовая принять на свои крючья огромные гири, но работы еще было – тьма. Виричевы теряли счет времени. По утрам, экономя время, старик выбегал помолиться в деревянную церковушку «на костях», приткнувшуюся к стене у самой башни, и то из опаски, что донесут патриарху на его безбожие. Кара за это полагалась суровая и однажды уже не миновала.
Как-то выдался славный
– Эва, приумолк! Поворачивай колесо-то, а не то масло стечет, смекай! – покрикивал дед меж ударами молота. Он совсем упустил из виду, что сегодня Вербное воскресенье, а в этот день грех работать.
А с Пожара все сильней доносились крики, и если бы не стук по железу, наполнивший всю башню, не усидеть бы Алешке – так заманчиво гомонился за стенами московский люд.
Вдруг на лестнице послышался стукоток кованых стрелецких каблуков, мелькнули красные вершки их шапок, и вот уже толпа стрельцов ввалилась на пятый этаж башни.
– Нечестивое племя! – орали они.
– К патриарху тащи!
– Недосуг. Мы сами! – грозно прошипел десятник и принялся пороть старого кузнеца ременной плетью.
Шумила в этот момент стоял на лестнице и намертво крепил в пробоине стены конец среднего вала. Пока он соображал, что там, внизу, за шум, к его лестнице подбежали несколько человек и тоже хотели учинить над ним расправу, но десятник помнил силу Шумилы в кулачных боях за Ваганьковом и на льду Москвы-реки еще в ту, первую, зиму и не решился выдернуть лестницу из-под ног кузнеца. Зато остальные кинулись к Алешке, но тот был высоко. Когда один из стрельцов попытался достать его протазаном, парнишка смекнул, что дело плохо, и чертенком пробрался выше по валу, ухватился за какую-то перекладину и забрался на большой часовой колокол.
У Алешки в этот момент вырвался кувшин с маслом, разбился о вал, и черепки посыпались вниз, на стрельцов. Масло попало им на кафтаны и продолжало капать с вала, с колес. В злобе они снова накинулись на старика и, отхлестав его напоследок, торопливо скатились вниз.
– Давай, давай скороспешно! – слышался с лестницы голос десятника. – Патриарх на осляти поехал!
Из ворот главной, Флоровской башни выехал на маленькой лошадке патриарх. Лошаденка была замаскирована под ослика: ей были искусно подвязаны длинные уши из жесткой сыромятной кожи. Патриарх сидел по-женски – боком, изображая въезд Христа в Иерусалим, но самым необыкновенным было то, что сам царь вел лошадь под уздцы, как послушный раб.
Народ, запрудивший все огромное пространство от набережной Москвы-реки до Неглинной и от рва перед Кремлем до главного торга на Пожаре, неистово орал, молясь, плача, выкрикивая имена святых. Шпыни сновали в толпе, хватая людей за бока. Юродивые хохотали, ревели, звенели цепями, и давка, смертельная давка царила вокруг. Каждому хотелось пробиться вперед, чтобы ухватить край одежды царя или патриарха, поцеловать, а самое главное – увидеть, как в конце своей «службы» царь получит от патриарха двести рублей, и ради этого люди лезли друг через друга.