Утро нового года
Шрифт:
Мать обрюзгла, постарела, беспомощно торчали из-под белого платка грязно-серые, немытые волосы. Она поправлялась, уже вставала с постели, как ушибленная, с отбитым задом, переползала к окнам, к дверям кухни. Погасли ее когда-то каленые зрачки, зоркие, пронизывающие, и застыла в них так же, как во дворе, заосененная белесая пустота.
В дневное время домовничала и управлялась глухая Пелагея, а ночи Марфа Васильевна проводила взаперти, и ни одной ночи Корней спокойно не поспал, боясь за нее.
Отец нашелся. Ждали,
— Не взяла, значит, его вода, идола! Пусть теперича блудит!
Оставаясь наедине с собой, выла.
Корнея возмущала несправедливость. Прежде, когда Назар Семенович зверски истязал себя на работе в карьере, многие забойщики откровенно презирали его и насмехались над его слабостями: «Для какой цели так гнешь горб? Без пользы!» Сейчас на заводе все о нем говорили с сочувствием, с пониманием, а Марфу Васильевну называли не иначе, как ведьмой. Никто не хотел признавать, что сама она тоже была жертвой. Но, как бы то ни было, Корней оставался сыном. И это ему тоже напоминали.
— Мать все же не бросай! — сурово сказал дядя, Семен Семенович. — Там жена не жена, а мать матерью! Куда ей теперь…
Тем труднее было определить свое поведение. Мать требовала оставить Кавусю, соглашалась на любую, хоть на Тоню Земцову. На Тоню? Нет, не мог он этого сделать! Даже если он захотел бы, так Тоня уже не пошла бы. С ее понятиями о моральной чистоте ей ближе был Яков. Но и сам Корней не хотел. Он не был уверен, любил ли Кавусю по-настоящему или просто дорожил, поскольку она стала его женой, но еще надеялся на что-то.
Как-то Лизавета остановила в цехе.
— Когда же ты успел полюбить ее и за какие прелести?
— А черт вас знает, за какие вас прелести любят! — ответил он раздраженно. — За вас самих или за будущих детей!
— Может быть, у нас будет ребенок, — ошарашила его Лизавета. — Твой ребенок! А я вот за тобой не гонюсь. Но ты снова обманываешь себя, как с Тонькой. Не пара она тебе, твоя жена! Ты сам по себе, она сама по себе!
— Не ври, Лизавета!
— Я не вру. И про ребенка не вру. Только прежде я была глупая, ребеночка скинула, а теперь нет, выхожу, выращу. Для тебя же. А тебя я всего вижу. По глазам. По лицу. Худо тебе, Корней!
«Да, худо! — подумал он уходя. — А у Лизки ребенок!»
Кавуся
Тягостное отчуждение было уже пыткой. Чужой дом, чужие люди, чужая кровать. Словно квартирант, насильно вселившийся.
Нанять частную квартиру Кавуся не соглашалась.
— У меня есть комната. Почему нужно идти на частную?
— Я не могу здесь жить, — доказывал он, — не хорошо перед твоей матерью, перед ребятишками, перед соседями.
— Обождем…
С фабрики она уволилась и поступила в горторг товароведом. Не советовалась. И его тоже по-прежнему ни о чем не спрашивала. Пришел, ночевал, ушел, никаких обязанностей перед ним: ни готового обеда, ни стирки белья, ни поглаженной рубашки. К обеду он обычно с завода не поспевал, поэтому пользовался столовой, а белье отдавал Пелагее.
Однако все еще теплилась надежда, что все эти ненормальные отношения когда-нибудь кончатся, и предпринимал попытки убедить Кавусю.
— Неужели безделушка может так влиять на нашу с тобой жизнь? Я сознаю, безделушка дорога твоей матери, твой отец погиб за Родину, за нас с тобой, ты в те годы голодала, а моя мать спекулировала. Но при чем же я? Разве я обязан отвечать за алчность матери? За ее бездушие?
Кавуся пожимала плечами.
— Ты ни при чем!
— Так почему же все затеяно?
Она опять пожимала плечами.
— Мы не поймем друг друга!
Грошовая штука — безделушка — ее могли продать, потерять, подарить, и ничего подобного не возникло бы. Годы войны унесли не такое, глубина человеческих страданий была неизмерима.
— Каждый тогда жил, как мог, — сказал Корней, — моя мать, вероятно, не хотела причинить вам зло. Именно вам!
— Мы не поймем друг друга! — повторила Кавуся.
С Анной Михайловной он старался быть сдержанным, испытывая неловкость и стыд. Ее худое, застывшее в скорби лицо, ее тихая, почти неслышная походка, безмолвная покорность необходимости терпеть в квартире не просто чужого, но чуждого ей человека, — так он чувствовал себя перед ней, — заставляли его часами не выходить из комнаты или приходить как можно позднее.
Все говорило за то, что надо бросать и уходить, сделав этакий бравый и веселый вид, как после веселого приключения. Но наступал вечер, заканчивался на заводе круг его обязанностей, и он снова спешил на автобус, осторожно стучал в дверь квартиры.
Однажды Кавуся дома не ночевала. Всю ночь до рассвета Корней просидел у окна, сжимая кулаки, сгорая от ревности, от ярости, от ущемленного достоинства. Утром он нашел ее в горторге и вызвал в коридор.
Кавуся вспыхнула:
— Кто позволил тебе ходить за мной по пятам?