Уверение Фомы. Рассказы. Очерки. Записи
Шрифт:
Ира пыталась установить в гроб его ступни.
– Не вмещаются, что ли? Вроде папка невысокий был!
«Они распрямляются!»
– Лазвязать ноги?
– Потом, когда опускать будут.
– Клышку плихватить гвоздиком? А, все лавно отклывать. Андлей, што ты застополился? Взяли! А-ста-ложна! Двель узкая! Так! Так! Годится!
Матёрый стал раздавать повязки.
– Гля, эта чёрная – с красной полосой, а эта – красная с чёрной?
– Всё равно.
– На левую
– Не знаю.
– От жыж наука!
С трудом разместились среди венков. Поджав под сиденье ноги, Олег сел у его изголовья.
«…стучишь затылком по сосновым доскам. Последний раз – к себе домой… И лежат поля, где ты собирал оплавившиеся куски металла. Поля, на которых взошло потом сорок хлебов… В ту секунду, когда ты ушел, пришла новая сотня… Беззубые, розовые рты, пускающие пузыри… Их сменят сто сот… Теперь к двум фотокарточкам на стендах “Наши рационализаторы”, “Фронтовики – передовики производства” добавилась ещё одна – у проходной, в чёрной рамке над некрологом, слева от афиши общества “Знание” о загадках древней истории, возле объявления о заводских днях донора…»
Возле гастронома, перегородив проезд, стояла большая автобудка, и грузчики в чёрных халатах таскали из неё в магазин этажерки с молочными пакетами. Минут пять сигналили, потом Свинарь разыскал водителя молоковоза, но долго не могли разъехаться, торкались взад-вперёд, проскальзывая по гололёду. Наконец катафалк развернулся и стал пятиться во двор, к подъезду, где чернела толпа: родичи и почти все работники отдела. Над толпой поднимались сигаретные дымки, и Олег заметил нетрезвый блеск в очах некоторых заводчан.
Не вышла, а отделилась от дверцы Ирина, и на носочках, медленно, широко разведя руки, будто исполняя фигуру из ритуального танца, поплыла к шагнувшей ей навстречу матери.
– Ой, ма-ма-чка! – Она обвисла на матери, содрогаясь, не видя, как опускают на табуретки гроб и расставляют у подъезда, вдоль стен, венки.
Андрей, пряча за спину сверток с брюками, пробрался на обочину сборища. Олег нырнул за ним, но уткнулся в председателя профбюро Рыльского-Рыловникова.
– Олег, ты там был?
– Был.
– Ну и как?
– …
Подошёл Свинарь. Закурил.
– Лыльский, а где Белцов?
– Остался ждать министерского звонка.
– Угу, звоночка. Двадцать лет вместе плолаботать, а на похолоны не плийти! Ну и Митлофан!
– Ты ж знаешь, Денисыч, у него – нервы.
– Нелвы!? А у нас – не нелвы? А у этих пацанов – не нелвы – по молгам ездить? Ладно. – Свинарь обернулся к Андрею и протянул ему деньги.
– Чуть попозжей отдашь лабухам, тут – полтинник.
– А не мало? Мороз, всё-таки.
– Мало?! – Свинарь возбудился мгновенно и продолжал уже шипя. – А не будут они слишком шилоко улыбаться? По челвонцу на лыло – мало? Я, сталший инженел, в свои солок семь не имею в день столько! Понял?..
И тут грянула музыка.
И все плечи сразу подались вниз, будто приняли невидимую, но внятную ношу. Склонились головы. Попадали в снег окурки, отбрасывая мерцающий пепел, в белизну небес ударила шопеновской сонатным маршем истошная труба. Вздымавшиеся со дна многоэтажного колодца волны перехлестнули через крышу и обрушились на проспект, гастроном и маленький скверик.
Пятеро музыкантов возвышались на детской снежной горке среди реденьких кустов. Инструмент каждого был укутан в байку, откуда торчали только раструб, мундштук и клапана. «Лабухам дашь полтинник». Красные пальцы и обветренные губы. Терпкий барабан через ровные интервалы: «Тумб! Тумб! Тумб! Тумб!»
Это било по приоткрытым форточкам, по окнам, в которых вздрагивали занавески, гардины, шторы и замирали там и сям в проёмах старческие лица и вскинутые руки. Музыка прорвала брешь в холодной ткани небосвода, и оттуда повалила сухая и жёсткая снежная крупа. Она секла кляксы гвоздик в гробу, красные подушечки с медалями и орденом Отечественной войны II-й степени, открытое лицо и грудь покойника; редкими рывками ветра эту сечку швыряло ему в ноздри.
Словно затаив в себе взрывную силу, застыли над гробом родичи. Одна Ира медленно покачивалась, правой рукой прижав к щеке тот самый черный тремпель, а левой – механически смахивая снег с костюма отца.
«Любил папка хорошо одеться. Полшкафа вещей осталось».
Музыка смолкла. И когда гроб поплыл над плечами, из-за катафалка высеменила старушка с двумя молочными пакетами, в салатовом пальто и розовом платке:
– Оый, да Гыхлебы-ыч!..
Но в заднюю дверцу катафалка уже подавали венки. Там рассаживались родственники.
Заводские пошли к автобусу.
Олег с Андреем предприняли попытку подсесть в «Кубанец» к музыкантам и влезли туда, игнорируя плаксивый лепет шофёра. Атмосфера нормализовалась после того, как Андрей молчаливо сунул «полтинник» пожилому «трубе». Тот развернул дензнаки веером, зачем-то подул на них и спрятал.
Когда ехали, Олег согнуто нависал над шофером, ухитрявшимся меж трёпом следить за дорогой.
– Слышь, Славик, у тебя два макулатурных Конан-Дойля?
– Ну.
– А у меня два Дин Рида, слышь?
«Барабан» Славик выпятил нижнюю губу и процедил:
– Не Дин, а Майн или Джон. Дин – певец.
– А черт его знает! Макулатурный – Майн? Махнём?
– Приноси.
У лобового стекла, придавленные спичечной коробкой, дрожали три бумажки: «…кв.21 Ломовских 14–00», «…нюшенко 15–00», «…сенбаум 16–00».
У ворот второго городского кладбища сновал Рыльский-Рыловников и пытался организовать людей в колонну. Первыми он поставил двоих ветеранов с красными наградными подушечками в руках. Следом за ними попали Андрей и Олег, которым профсоюзный лидер вручил небольшой еловый венок «Дорогому папочке…». Сзади, сдержанно галдя, достраивались остальные.