«В бананово-лимонном сингапуре…»
Шрифт:
— Эдик, он тоже человек. Тоже, как мы побывал в когтях у смерти.
— Ладно. Не будем о нём. Знаешь, зачем я вышел из палаты?
Чтобы найти тебя, поговорить наедине. Почему-то мучает, что я обманул тебя… Видишь ли, моя Мила не погибла в автокатастрофе. Она, видишь ли, ушла от меня. Знаешь почему? Я её особенно люблю, уважаю за этот поступок.
Я покосился на Эдуарда. Показалось, в глазах у него набегают слезы.
— У них, Эдик бывает множество причин, чтобы уйти, развестись…
— Нет, Володя. Не
Теперь становилось понятно, отчего этот когда-то самоуверенный человек изменился, постарел, так что я его не узнал.
— Перестань. Давление подскочит, – сказал я и подумал о том, что его нужно срочно переключить. – Знаешь, там у телевизора сидит старушка, за которой никто не приехал. Нужно бы что-то сделать, чтобы отправить домой.
— А что можно сделать? – бессильно спросил Максимов.
Мы подошли к дежурной сестре, попросили её вызвать такси. Сложились. Дали денег на дорогу. Сестра проводила старуху вниз, к выходу.
15
— Не курите! – сказал на прощанье Михаил Иванович. – Вот огурчики остались. С нашего огорода. Храни вас Господь!
Он кивнул Максимову. Уже с сумкой в руке подошёл к Вите. Тот лёжа под капельницей, произнёс:
— «Мёртвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий».
Михаил Иванович стихов Державина не знал. Испуганно поморгал ресницами. И покинул палату.
— Уф! – выдохнул Максимов. – Не взял с собой свои газетёнки с «державностью». Оставил на тумбочке.
Нас осталось трое в палате на шесть коек.
— У кого-нибудь есть сметана? – Спросил я. – Давайте сделаем к обеду салат из огурцов. Михаил Иванович оставил целый пакет.
Баночка сметаны нашлась в холодильнике у Вити.
Днём в палату ворвалась Марина.
— Только что говорила с твоим врачом. Наконец-то хорошие показатели! Как ты себя чувствуешь? Смотри, волосы начали отрастать. Ёжик на голове, на щеках – небритость.
И вправду, меня кажется, возвращало к прежнему облику.
Марина принесла с собой домашний обед. Ухитрилась разделить его на всю компанию. Сделала салат из огурцов Михаила Ивановича.
Как-то само собой получалось, что мы вроде бы празднуем его отбытие.
— Редкостно повезло с женой, – сказал мне Максимов, когда Марина пошла из палаты выносить грязные тарелки.
— С вашей стороны было бы подло по отношению к ней взять и помереть, – заметил Витя.
Когда Марина вернулась, я пошёл проводить её к лифту.
— Тяжело идти? – спросила она, крепко беря меня под руку, — Но ты лучше, гораздо лучше ходишь. Правда?
— Правда, – соврал я. Каждый шаг давался с трудом – Послушай, неужели Тамрико до сих пор не звонила? Если деньги пришли – должна была позвонить. Если не пришли – тем более. Поневоле думаю об этом всё время.
— Ты сделал всё, что мог, – сказала Марина, целуя меня на прощанье, – А твой Немировский… Бог ему судья!
«Немировский чем-то похож на Максимова, – подумал я. – Оба в халатах ходят.»
Она уехала. Я остался покурить в вестибюле наедине с моим тополем. Воробьи уже не сновали в его листве. Август шёл к концу. Первого сентября Марине нужно было выходить на работу. Нике – в школу.
Я думал о том, что мог умереть от инфаркта, ничего этого уже не знать. Не видеть своего молчаливого друга, преданно стоявшего за окном, как бы являясь послом всего теперь недоступного мне зелёного мира – русских берёзовых рощ, кавказских буковых лесов, тропических джунглей с их лианами, бананами, апельсинами. И лимонными деревьями далёкой Испании…
Мог умереть и не слышать ворчливого голоса старушки из грохнувшего поблизости грузового лифта:
— Опять куришь, хулиган?
Прекрасно было оказаться в её глазах хулиганом. Прекрасно видеть чуть покачивающуюся вершину тополя. Кажется, я получал шанс на вторую жизнь.
Двое санитаров выкатывали из лифта носилки на колёсах, где лежал громадный пожилой человек. Глаза его были закрыты.
Они повезли его в глубь коридора. Потом вернулись в лифт с опустевшей каталкой. И вскоре поднялись с усатым доходягой, тоже лежащим в беспамятстве.
Нужно было как можно скорей мотать отсюда, отринуть от себя, как заразу, все эти пейзажи несчастий.
Тополь все раскачивал своей вершиной. За стёклами дул ветер. Ещё тёплый, летний.
В сознании всплыло: «Что за ветер в степи молдаванской! Как дрожит под ногами земля! Хорошо мне с душою цыганской кочевать, никого не любя…» Вспомнился высокий человек на эстраде.
Это был один из первых концертов Александра Вертинского после его возвращения из эмиграции. Ещё шла война. Мне было пятнадцать лет, и я сидел в зале, исполненный предубеждения против этого белоэмигранта с его смокингом, аристократической картавостью и манерными жестами. Он пел о какой-то запредельной жизни, где не было нашей войны.
«В лимоново–бананном Сингапуре, в бурю, когда ревёт и плачет океан…»
Уходил я из зала полностью покорённый высочайшим, неповторимым искусством этого человека.
— Кончай курить! – не унималось старушка при каждом появлении грузового лифта. – Кончай хулиганить!
Я загасил сигарету в стеклянной баночке. Пошёл обратно в палату. И увидел, что оба новых больных привезены к нам. Один хрипит на койке, где прежде находился армянский доктор, вроде бы завтракавший с Бен Ладаном. Второй – старый великан – распростёрт на койке, дотоле пустовавшей. Рядом с моей.