В белую ночь у костра
Шрифт:
— У меня тоже чемоданное настроение, — сказал дядя. — А когда у меня чемоданное настроение, я не могу сосредоточиться.
— Может, вы расскажете? — обратился я к Порфирию.
— Куда уж мне рассказывать после Ивановича! — просипел Порфирий. — После Ивановича лучше помалкивать!
— Ну, не говори, — улыбнулся дядя. — Ты прекрасно рассказываешь. Как ты нам рассказал о Михайле! Правда, Миша?
— Правда, — сказал я.
— О своём дак рассказываю, — отозвался Порфирий. — Каждый о своём умеет рассказывать…
— А что было дальше с твоим Потапычем…
— Бежал за границу.
— И что ты там делал?
— Учился, — сказал дядя. — И работал с немецкими товарищами. С немецкими коммунистами. А в тысяча девятьсот четырнадцатом году началась мировая война, и я стал гражданским военнопленным.
— Как — гражданским военнопленным?
— Я учился в Берлинском университете, — сказал дядя, — будучи русским подданным. Когда началась война, всех штатских русских объявили гражданскими военнопленными. Они не имели права никуда выезжать без ведома немецких властей и должны были каждую неделю отмечаться в полиции… Меня там встречали словами «руссишес швайн»»: «А! Руссишес швайн! Гутен таг!»
— Это значит «русская свинья»?
— Совершенно верно!
— А почему они так говорили?
— А потому что это были такие же сволочи, как и наши русские жандармы!
— И долго так продолжалось?
— До семнадцатого года: в семнадцатом году наконец победила Октябрьская революция! И я вернулся домой, в Россию. Но это уже была другая Россия — Советская! И повесть эта уже другая. И другие новеллы. Когда-нибудь я тебе всё расскажу…
— У тебя ещё много было приключений?
— Хватало! — сказал дядя.
Он достал свою трубку, набил её табаком и раскурил, зажав под мышкой ручку весла.
— Знаешь, что запомнилось мне на всю жизнь, когда я приехал в Петроград семнадцатого года? Моё первое впечатление?
— Что? — спросил я.
— Белый снег и красные флаги! Горы белого снега на улицах, которые никто не убирал! И красные флаги! Повсюду! Это было тогда удивительно!.. Помнишь синие тетрадки? — спросил он, помолчав.
— Которые лежат у тебя в шкафу, перевязанные бечёвкой?
— Когда мы вернёмся, я тебе их дам почитать. Это мои дневники. Там ты прочтёшь обо всём.
— О Потапыче?
— И о Потапыче, и о Порфирии, и обо мне! Обо всём нашем тесном мире!
Дядя опять замолчал, попыхивая трубкой и глядя вперёд.
Плот бежал по самой середине реки, течение было ровное, и подводных камней почти не было; чувствовалось приближение устья; река стала широкой и мощной, она величественно заворачивала посреди густого леса, и мы быстро неслись по широкой серебристой речной дуге, тоже заворачивая налево, за тёмный лесной мыс, поросший елями; мы почти не управляли плотом, мы просто стояли, опёршись о подгребицы, на которых неподвижно лежали длинные вёсла, уходившие в воду с кормы и с носа; я стоял у носового весла, а дядя — у кормового; Порфирий и Чанг стояли рядом со мной; я смотрел вперёд, следя за рекой, и вдруг я увидел на фоне реки, на берегу перед мысом, Михайлу! Он стоял возле самой воды!
Коренастый чёрный медведь стоял во весь рост на задних
— Михаила! — закричал я. — Смотрите — вон Михайла!
Порфирий и дядя посмотрели налево и замерли. И Михайла замер: он стоял не шевелясь, как часовой в карауле, приложив правую лапу к голове.
— Глянь-ка дак! — удивлённо сказал Порфирий. — Ведмедь тебе честь отдаёт, Иванович!
— Ур-р-ра! — закричал я. — Ур-р-ра! Привет Михайле Потапычу!
Я замахал рукой, посылая медведю привет.
Дядя и Порфирий тоже замахали руками, Порфирий даже вынул носовой платочек и махал платочком. И Чанг заметил Михайлу — он зарычал, шерсть на его загривке встала дыбом. Чанг всё время рычал, и глаза у него стали бешеными, он провожал медведя глазами, и мы тоже провожали медведя глазами — плот уже проходил мимо Михайлы, — и вдруг мы увидели, как медведь тоже взмахнул лапой, отняв её от головы, и в этот момент он скрылся за мысом…
— Это он с нами прощался, — сказал дядя. — Дальше он за нами не побежит…
— Он прощался с тобой, — задумчиво просипел Порфирий. — И чего он с тобой прощался? Странно…
? — Может, он просто чесал в затылке? — сказал дядя.
— Непонятно, — сказал Порфирий.
Я ничего не сказал, но мне это тоже было непонятно. «Какие-то чудеса!» — подумал я. Я ещё и сейчас думаю, что это были какие-то чудеса. Но даже сейчас, через тридцать с лишним лет, я всё помню как тогда, помню совершенно точно, как будто это только что пронеслось мимо, это чудесное видение — медведь, отдающий дяде честь, — и ничего не могу понять…
…В Кандалакшу мы приплыли ночью. Посёлок раскинулся на правом берегу реки, уходя вдаль, к станции, деревянными домиками, бараками, тротуарами и мостовыми — всё было деревянное! Только на горке белела каменная церковь. Всё вокруг ещё спало, только на станции, за домами, сонно посапывали и посвистывали паровозы да орало радио.
Левый берег был пустой; там стояло всего несколько изб, за ними горбатились серые холмы. Впереди сверкал залив, и над ним поднималось красное солнце. Мы пристали к левому берегу, потому что изба Порфирия стояла на отшибе, как сказали бы в Москве, — в Заречье, невдалеке от устья, на морском берегу. Мы привязали плот возле Порфириевого карбаса (карбас был чёрен и высок, с мачтой). Порфирий сказал, что потом он разберёт плот на дрова. По обоим берегам реки, особенно на правом берегу, стояло ещё много чёрных лодок и карбасов, с мачтами и без мачт; некоторые из них были вытащены на песок.
Мы нагрузились и пошли за Порфирием. Сначала мы шли просто по берегу, а потом вдруг начался дощатый тротуар безо всякой мостовой — с одной его стороны был просто берег, полого спускавшийся к реке, а с другой стороны вплотную к тротуару стояли несколько изб. Избы стояли высокие, сложенные из огромных брёвен, посиневших от времени, они молча пропускали нас мимо, пока мы шли по гулкому деревянному тротуару в самый конец, где стояла изба Порфирия, блестя глазами на море. Тут тротуар сразу обрывался.