В день смерти Его
Шрифт:
– И не мечтай, - сказал Гриша.
– Я могу выцыганить у старика бутылку коньяка. Но никакой жратвы у него в лавке нет. И вообще, зачем тебе есть? Скорее словишь кайф, если примешь натощак. У нас в Одессе, случалось, парни пили водку под горячий суп, чтобы побыстрее закосеть.
– У вас в Одессе, - сказал я.
– Давай.
Гриша встал; даже не взглянув ему вслед, я продолжал лежать на горячем песке. До меня доносились их голоса. Гриша начал с подходцем, издалека, обработать человека он умел; словно большой артист, который верит
– Жарко сегодня, - начал Гриша.
– Да, жарко, - подтвердил старик.
– У нас в Одессе-маме тоже так бывало, - говорил Гриша. Старик тоже был из Одессы.
– Что ты, - обижался старик, - разве же там стояла такая жара? Ведь дохнуть нечем.
– Выпить хочется, - деликатно намекал Гриша.
– Э, выпить, - говорил старик.
– В хамсин пить не стоит. Выпьешь стакан-другой, и пошло-поехало. Никак не остановиться. Я на твоем месте подумал бы о здоровье.
– Дайте бутылку в долг, я на неделе отдам.
– Ну нет, - ответил старик.
– Знаешь, Гриша, это ведь про меня сказано: дружба дружбой, а денежкам счет. Я в кредит не отпускаю.
– Да, дяденька, вас тут как подменили, - с горечью отвечал Гриша.
– В Одессе бы вас не узнали.
Перестав прислушиваться, я закрыл глаза; впрочем, их роли я знал назубок. Кончалось всегда одинаково: старик разражался страшными ругательствами и давал Грише в долг. Ругаться-то они оба были мастера и свои роли исполняли серьезно, благоговейно, не прерывая друг друга, словно два опытных актера на театре. Русские наделены ощущением собственной живописности, и это в них прекрасно.
Потом Гриша лег рядом и разлил по стаканам. Старик, высунувшись из лавки, прокричал вдогонку, что, мол, грех обманывать земляка, и замолк. Коньяк обжег огнем горло, и я вздрогнул, второй стакан пошел как по маслу. Мне сейчас было ни до чего; покой был во мне, и покой был в мире; оцепенелое море, солнце в дымке и застывшие тени пальм на берегу; в мире не было ничего, только в бессильной муке лежала сжигаемая солнцем земля, и ветер ни единым дуновением не остужал ее.
– Хамсин может продлиться все пять дней, - сказал я Грише.
– Так мне почему-то кажется.
– Бывало и по восемь.
– И что?
– А ничего, - ответил он.
– Выжили. И у моря, в общем, полегче.
– Полегче, - сказал я.
– А ведь некоторым плевать на хамсин, они его не чувствуют.
– Не бойся, почувствуют, - сказал Гриша.
– Поживут тут с мое и почувствуют. Мне тоже сначала было наплевать. Хамсин, он на всех действует. К нему приспособиться невозможно.
– Он умер в такой же день, - сказал я, глядя на прикрытое мглой солнце.
– Кто умер?
– Он.
Мы снова выпили; туристы возмущенно поглядывали на нас из-под простыней «Нью-Йорк геральд трибюн» и «Джуиш кроникл»: мы не вписывались в картину, которую они привезли сюда в своих душах. Гриша заметил это и, осклабившись, помахал рукой, приглашая выпить с нами, но они делали вид, что ничего не видят; словно рыбы, выброшенные на берег приливом, белые, истомленные, они развалились на лежаках и изнемогали под солнцем.
– Помнишь «обезьяньего капитана»?
– вдруг спросил Гриша.
– Еще бы, - сказал я.
– Мы познакомились в Эйлате.
– А его судно помнишь?
– Помню. Гроб, годился для прогулок вдоль побережья и только; он на нем отправился за обезьянами то ли в Абиссинию, то ли еще куда. А что? Есть новости?
– Никаких, - ответил Гриша.
– Я о нем сегодня расспрашивал. Пропал без вести со своей посудиной.
– А обезьяны?
– лениво спросил я.
– Обезьяны тоже пропали без веси?
Он должен был привезти обезьян, а вот зачем, я не помнил. Кажется, для каких-то исследований, в общем, что-то в этом роде. Колоритное было путешествие.
– Никто не знает даже, добрался ли он до места, - сказал Гриша.
– Добрался, - сказал я.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, - сказал я.
– И обезьян купил. А на обратном пути его судно потерпело крушение. Он теперь в одиночку гребет домой. Правда, о полном одиночестве говорить не приходится. Груз ему удалось спасти. И сейчас он с обезьянами плывет домой: ему обещали за них крупную сумму, а они над ним издеваются. Но он не сдается. Капитан - один на один с вечностью, он да обезьяны. Так и плывет. Правда, за время пути он слегка повредился в уме, иногда ему кажется, что у него растет хвост. Но он не складывает оружия. Таким и должен быть настоящий человек.
– Послушай, - сказал Гриша.
– Ты пистолет не продал?
– Не продал.
В шестом часу мы возвращались через наше поле домой, и, естественно, рядом семенил старичок, тот самый, у которого в Штатах племянник Билли. Старикан рассказывал нам, с какой нищеты начинал его Билли, как перебивался с хлеба на воду, зато теперь он - важная персона, с ним приходится считаться. Билли прислал ему свое последнее фото, и старик показывал его нам: Билли сидел в позе роденовского «Мыслителя», и жирный его подбородок фалдами свисал между пальцев. На дворе было сорок пять градусов, и я подумал, что никаких бы денег не пожалел, чтобы в такой вот день встретить Билли и, ни слова не говоря, съездить ему по роже. И тогда мимо проехала большая машина, обдав нас ржавой пылью.
– Это он, - сказал Гриша.
– Ты думаешь?
– как дурак сказал я.
Он не ответил и правильно сделал: эту машину, огромный десятиколесный американский «уайт», я узнал бы даже в аду, как узнал бы и его водителя; он всегда во время езды беспечно высовывал из кабины ногу, обутую в сандалию. Глаза у Гриши еще больше сузились, лицо окаменело; мы шли молча, старик и тот примолк; и, как обычно, не прекращая тихо ворчать и ощетинив шерсть на загривках, полукругом за мной шли собаки, ведомые лишь им одним понятной ненавистью.