В долине блаженных
Шрифт:
Я попытался умаслить его своей щедростью, но очередь на такси была столь же многолюдной, как и толпа на трамвайной остановке.
Втиснуться нам удалось только в разные двери, поскольку он оберегал банки, а я Женю. Нас приплющили друг к другу с такой силой, что я изнемогал от стыда за то, что вынужден существовать с таким жестким и угловатым телом.
Билетов я взял только два, привыкнув в экспедициях, что каждая изолированная группа должна самообеспечиваться собственными силами.
В результате к тому моменту, когда давление в трамвае несколько снизилось, разразившийся скандал можно
– Прежде чем требовать билеты, вы должны обеспечить комфортабельные условия проезда! – надменно чеканил Миша; унылое же личико контролера выражало ту глубоко верную мысль, что в устах зайца красивые слова абсолютно неуместны.
На Женю я не смел взглянуть и все-таки видел, что она стоит совершенно белая, как тогда на балконе, только брови чернеют еще более по-клоунски.
Я протолкался к контролеру и сунул ему в руку рубль, он принялся невозмутимо заполнять квитанцию, Миша же был так ошеломлен моим жестом, что сорвался на что-то искреннее:
– Ты что, заплатил?.. Ну и зря!
В последнем восклицании прозвучало даже сострадание ко мне: эх, мол, простота!..
Дома, правда, он снова перешел на вы, но зато пригласил меня позавтракать вместе. Закусывал он с аппетитом и очень стильно – полстакана домашнего вина, бутерброд с маслом и брынзой, – аж завидно немножко сделалось.
Но еще более стильным было то, чего он не ел. О самых обыкновенных блюдах он вдруг начинал со злобным торжеством рассуждать, кбошер они или не кoшер; я горел от стыда за него, но Женя, казалось, не чувствовала ни малейшей фальши. И в моей душе снова начинало копиться презрение к ней. Она же, ничего не замечая, с гордостью пояснила мне, что брынза у них своя, а потому – кошерная.
– Знаете, в чем наиболее мощно выразился еврейский гений? – призвал меня к ответу Миша. – Евреи сумели повседневную жизнь превратить в священнодействие.
Он был велик в эту минуту.
Она молча светилась его отраженным пламенем.
И я понял, что все мои личные грезы со всеми моими приключениями тела и духа ничто перед грезами коллективными, то есть бессмертными.
А Миша постепенно расслабился даже до того, что позволил себе приоткрыть причину (одну, впрочем, из многих) своей особенной суровости: это было /неправильно,/ что мы с Женей спали в одной комнате (как я понял, он узнал это от Блюмы по телефону). Тогда как квартира Чудновских стояла пустой. Если бы я хотел переспать с твоей женой, чесался мой язык, я сделал бы это двадцать лет назад. Но сказать я решил правду, не всю, но правду:
– Я боялся там оказаться один.
– Серьезно?.. – В его голосе вместе с недоверием послышалось что-то вроде сочувствия.
– Серьезно. Там было когда-то так хорошо, и вот никого не осталось…
– Ну-у…
Он с сомнением покрутил головой, но, кажется, понял, что я не так страшен, как меня малюют.
Он надменно заговорил о том, что пора наконец отряхнуть с себя прах этой страны (я тогда впервые услышал это выражение), но пусть уж
Амос сначала получит аттестат, ему с его непоротым характером будет трудно адаптироваться в израильской школе. Эсфирь же всюду уживется, у нее ангельский характер, но в /этой стране/ она все равно жить не хочет. В прошлом году она заняла первое место на конкурсе по английскому языку, а когда победителей стали отправлять в Англию, вместо нее включили другую девочку, русскую.
– И она этого не простила стране, – строго завершил Миша и с удовольствием уточнил: – И правильно сделала, что не простила.
Пообщаться со мной (приобщиться ко мне) Женя привела благовоспитанных подростков – огненноглазого Амоса и златовласую
Эсфирь. Чтобы подать Жене весточку из утраченного ею мира поэзии, я начал рассказывать об отпевании Ахматовой, которое мне недавно живописала знакомая вдова известного имажиниста. Женя слушала в приподнятом просветлении, Амос и Эсфирь выжидательно переводили глаза с меня на папу и обратно, и Миша наконец решил показать, кто здесь хозяин.
– Значит, получилась отпетая Ахматова? – уточнил он, и Амос и Эсфирь прыснули, Женя поникла.
Именно за это и ведется по всему миру самая непримиримая тайная война – за право определять, что достойно, а что недостойно торжественного тона.
Я не лгал, когда говорил, что боюсь остаться наедине с тенями дяди
Сюни и тети Клавы. Однако пришлось.
Страх и тоска стиснули мою грудь, еще когда только вспыхнула расшитая рушниками наступна зупынка “Завод „Бильшовык””. Хорошо еще, что была осень и тьма под деревьями не дышала всегдашней своей жаркой сыростью.
Страшна была прихожая, страшен был запущенный паркет, по которому теперь можно было сколько угодно ходить без трусов, невыносим был замученный всевидящий взгляд пожелтевшего дяди Сюни со стены по соседству с верхней половинкой оскаленного пирата, которому наконец-то почти удалось свернуться в трубку, ужасны были полусъеденные временем ножи в кухонном столике, ирреальны голубые языки – увы, тоже не вечного! – огня на /той же самой/ газовой плите…
Всю ночь промаявшись с призраками, я назавтра уехал из Киева.
Навсегда.
Потом уехала и Женя со своим семейством. И я понимал, что это тоже навсегда. Теперь нам предстояло свидеться разве что где-нибудь в райских кущах, в долине блаженных.
Было больно, но выносимо. Как привычная хроническая болезнь. Которая иногда даже на время отступает, но никогда не уходит совсем.
Невыносимо становилось лишь тогда, когда мне случалось вдохнуть запах влажной горячей земли, наткнуться на каменную резьбу либо заметить где-нибудь на пляже нежный зеленый купальник. От зрелища же лунной перевернутой лодки милосердная судьба меня оберегала. Да я и отвык шататься по ночам.
Событиями, впрочем, она меня не обходила – хватало и радостей, и ужасов, – не хватало только поэзии. Которой никогда не бывает в событиях, которая живет только в рассказах.
А жизнь тем временем шла своим чередом, и до меня наконец во всей чудовищной ясности дошло, что, устроив из своей жизни захватывающее приключение беспечного гордого странника, я отнял у себя единственное, ради чего стоит жить, – шанс на бессмертие. Да, не только существованьице муравья-обывателя, но и жизнь беспечного бродяги оказалась растраченной впустую. Для бессмертия ничего не сделали ни он, ни я. А бессмертие – единственное, ради чего стоит жить.