В двенадцать, где всегда
Шрифт:
Директор приезжал дважды, говорил, как все это ужасно и каким отличным инженером (он говорил: «редкий инженер») был отец, звал мать работать на фабрику, в управление. Она отказалась. И только все так же напряженно щурилась, когда ее уговаривали. И молчала. Неизвестно, сколько времени это бы продолжалось и чем кончилось, если бы не «бабоньки» из комиссионного.
Женька вернулась из школы – они уже сидели. И сначала ей показалось, что их ужасно много. Это уж потом она разобралась, что их было всего четверо, а сначала казалось – не меньше десяти. Они заполонили всю квартиру,
Но они вдруг сразу бросили все дела – где попало: наждак, веник, тряпки, ворвались в комнату, близко окружили мать, не обращая на Женьку внимания, и заревели в голос. Даже не заплакали, а именно – заревели. Громко, с придыханьем, с крупными слезами, откровенно некрасиво, шмыгая и сморкаясь, как никогда при чужих не плачут. Женька испугалась за мать. А Фаина Матвеевна, самая пожилая и толстая из них, настоящая бочка, вдруг надвинулась прямо на мать, облапила теплыми большими руками, сграбастала и, раскачивая мать вместе со стулом, будто баюкая, выдохнула басом:
– Вот паразитство! Вот паразитство – жизнь!
И тогда мать вдруг дернулась, словно проснулась, и неожиданно тонко всхлипнула. Потом вырвалась от Фаины Матвеевны, легла головой на стол, бессильно зарываясь в скатерть, и тоже заплакала. Так же громко, как они. Женька побежала в кухню за водой, а когда вернулась, мать с мокрым, ожившим лицом говорила Фаине Матвеевне: «Если бы его Михаил Яковлевич оперировал, а не какой-то Петров!» А Фаина Матвеевна, крепко ухватив мать за локоть и тяжело сжимая его, солидно выдыхала:
– Вот паразитство!
Потом все сразу обернулись к Женьке, словно только увидели. И стали, сквозь слезы еще, кричать, как похожа она на отца. Вылитая. Волос такой же желтый, жженый. Ресницы его, загибучие. Нос мелковат, задран, так это – израстет. На детях все израстает, только их ростить трудно, детей. Особенно – без отца. Тут Женька опять испугалась за мать, потому что все знакомые старались в эти дни быть предельно деликатными, не задеть, не разбередить, об отце никто еще не говорил так прямо в прошедшем времени. И о Женьке – так прямо, «без отца ростить». Но мать только кивала Фаине Матвеевне и слабо улыбалась мокрым лицом.
– Хорошо, хоть девка у тебя, – басом сказала Фаина Матвеевна. – Все к матке поближе. А у меня паразиты растут – кто обнимет, тот и пенку снимет…
– Ты обедала? – вдруг спросила мать Женьку, как раньше всегда спрашивала, буднично встревоженным, прежним своим голосом, голосом образцовой хозяйки, которая не терпит беспорядка в доме. – Как? До сих пор не обедала?
И когда женщины уходили, все уже было договорено – что мать пойдет к ним работать, в комиссионный, приемщицей. У теперешней приемщицы муж военный, майор, видный такой, и его как раз переводят в другой город, так и так уезжать.
«Правда? – спросила мать. – Чтоб только не на живое место…»
И все замахали на нее руками: «Майор, майор, переводят!» И сказали заодно, что приемщица у них сейчас – не специалист, трудно ей, недавно самодельный шкаф чуть за гарнитурный не приняла, выписала уже квитанцию честь по чести, а то приняла свитер, вроде – фабричный, а оказался домашней вязки, каких вообще нельзя принимать. А мать, все знают, исключительный специалист, училась в торговом техникуме. «Да ведь не кончила», – успела вставить мать для справедливости.
– Вот паразитство! – возмутилась Фаина Матвеевна. – А то без бумажки человека не видно. Ты же у нас работала!
Когда-то, очень давно, когда Женька была совсем маленькой, мать действительно проработала в комиссионном года полтора и даже училась на товароведа. Но потом Женька заболела затяжным катаром, и мать ушла из магазина, стала просто домашней хозяйкой. И только изредка забегала к Фаине Матвеевне за новостями, совсем редко. Из всех, с кем она тогда работала, только и осталась в магазине одна Фаина Матвеевна. Да еще бухгалтер.
Самое удивительное, как сообразила потом Женька, – значит, никто из них, из пришедших к ним тогда, никто, кроме Фаины Матвеевны, толком маму не знал: какой там она специалист, и даже просто как человека. Но именно им удалось то, чего не смогли сделать самые близкие друзья, – встряхнуть мать, буквально поставить ее на ноги. Наверное, потому, что они не готовились специально, не думали о чуткости, не терзались заранее – о чем можно, о чем нельзя говорить, а просто пришли, сели и, не сговариваясь, заревели – каждая о своем, как всегда бывает, все нахлынуло разом, и мать им сразу стала своя, и ее несчастье…
В то лето, когда случилось с отцом, они как раз должны были переезжать в отдельную квартиру, очередь, наконец, подошла. И хоть никто их официально не вычеркивал из списка, но как-то так потом получилось, что близкая квартира все стала отодвигаться и отодвигаться, сначала с вескими причинами и извинениями, потом – уже привычно, тихо, без объяснений. Строила фабрика, правда, очень мало, но многие, кто стоял в очереди куда дальше их, давно переехали в микрорайон, а Женька с матерью так и остались в старом фабричном доме. Чуть не первом еще фабричном доме – сером, обстоятельном, мрачноватом, с высокими потолками и узкими окнами.
Город уполз куда-то в сторону, за новым заводом. А Женькин дом будто забыли на песчаном взгорье за железнодорожной насыпью, в окружении кривых, декоративных сосен, деревянных бараков и откровенно частного сектора. Пять его этажей являли вызывающий диссонанс почти сельской округе. Прямо за домом текла речка, скорее даже – ручей, густо зараставший весной лопухом. Летом его берега намертво истаптывали загорающие горожане. Ручей был единственной в городе большой водой, шикарно бурлил в половодье, живописно петлял по всем городским районам, имел над собой замысловатые мосты, каким позавидовали бы и Кама с Окой, вместе взятые.